Побуждение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Побуждение

Мне никогда не нравились ни самая красивая мозаика, ни самые изысканные маркетри[16]. Даже когда они придают перспективу пространству, как сложнейшие маркетри в studiolo Палаццо Дукале в Урбино[17], где те же самые обработанные поверхности словно зажимают посетителя среди архитектуры, имитирующей пилястры и каминные доски, и одновременно заставляют его поверить в существование ниш и шкафов, набитых книгами и странными предметами, где его взгляду хотелось бы задержаться, а потом через окна вырваться наружу — к равнине; я не могу оставить без внимания тот факт, что эти маркетри состоят из огромного количества мелких, плотно пригнанных друг к другу кусочков. Между ними нет свободного пространства; я лишь с трудом различаю вводящие в заблуждение зазоры в стене, и изображение кажется мне застывшим, таким же герметичным, как самый обычный плиточный пол.

Призраки, порожденные тем, что я обнаружила в карманах и ящиках Жака, не были предназначены для того, чтобы сопровождать мои занятия мастурбацией, они оккупировали все свободное пространство моих мыслей и исключили возможность отклонения от курса, случайность, надежду — все то, что вносит элемент игры в повседневную жизнь. Я привыкла быть зажатой в этих тисках, как во сне, так и наяву; на улице малейшее сходство случайной прохожей с одной из женщин, которых посещал Жак, или какой-то предмет в витрине магазина — книга, которую они обсуждали, драгоценность (такую или похожую, как мне казалось, учитывая ее внешность, она могла бы носить) немедленно влекли за собой возвращение к неотвязным фантазиям. И предугадывая минуты бездействия в течение дня, я ждала только одного — возможности снова в них погрузиться. Поездки из дома на работу очень кстати предоставляли мне довольно длинные отрезки свободного времени, которые вскоре были колонизированы призраками. Я забросила обычное чтение. Меня больше не интересовали усталые завсегдатаи метро, с которыми прежде мне нравилось разделять состояние отстраненности. Я испытывала теперь ту же неловкость, что и при мастурбации: присутствие посторонних меня стесняло. Меня раздражало, если незнакомый человек, сидящий рядом со мной, пытался привлечь мое внимание — чихал или начинал громко говорить. Он прерывал ход моих мыслей, заставляя меня возвращаться назад и разматывать их заново. Некоторое время назад я уже прекратила все сексуальные отношения со странным любовником, о котором упоминала, и моя навязчивая идея полностью вытеснила фантазии, которыми я развлекала себя между нашими редкими свиданиями. С той только разницей, что теперь я перестала быть героиней этих размытых фантазий, всю жизнь сопровождавших меня; я даже не была зрителем, призванным подмечать и учитывать малейшие детали; я стала незаметным статистом, не имеющим никакого отношения к главной роли. Я больше не грезила о своей сексуальной жизни, я жила жизнью Жака. Я всегда носила в сумке легкий транквилизатор. Когда тиски боли становились невыносимыми, я украдкой клала таблетку на язык, и это снимало состояние угнетенности. Во мне появилось что-то от алкоголика, который абсолютно искренне уверяет, что выпивает всего один стаканчик за обедом, хотя старательно припрятал заначки спиртного в укромных уголках — за грудой белья в шкафу или в буфете за ненужной посудой. Как могла я надеяться на выздоровление, если та же самая одержимость, которая питала мое безудержное воображение, одновременно открывала передо мной единственно возможную перспективу — обширную равнину, невспаханную целину жизни Жака?

Я располагала достаточным количеством информации, чтобы представить себе не только эпизоды эротического характера, но и поведение Жака в различных ситуациях: поездки, о которых я знала, но не предполагала, что они имеют и скрытую цель — провести несколько дней в обществе женщины; обеды, вечеринки, куда он водил одну из них — к близким друзьям или же к людям, с которыми я совсем не была знакома и даже не подозревала, что он с ними в контакте; вокруг него словно была развернута разветвленная сеть, сотканная из поступков и взаимоотношений, куда мне физически не было доступа, отзвуки его жестов, слов и привычных действий — банальных и загадочных одновременно — разлетались во все стороны, и я, не задумываясь, могла бы воссоздать их. Два или три раза Жак, в отличие от меня не обладавший скрупулезностью мемуариста, пытался напомнить мне, ничуть не сомневаясь, что мы были там вместе, о том, что происходило на вечеринке, где я не присутствовала. Хорошенько поразмыслив, я могла бы найти утешение в том, что мой образ вытеснил из его памяти чей-то чужой. Но тут же возникал новый вариант. Огромная емкость, олицетворяющая нашу совместную жизнь с Жаком, начинала медленно сжиматься, допущенный им промах приоткрывал новый крохотный клапан, и через него улетучивался воздух, которым мы дышали. Могу сказать, что я физически ощущала, как клапан, расположенный где-то в моем теле, вновь закрывается, выпустив наружу еще один пузырек воздуха.

Отныне я жила в клетке, я видела, как Жак уходит и возвращается, изредка исчезая за горизонтом, а я не могу догнать его и проникнуть в его личное пространство. Если он, отвечая на чей-то телефонный звонок, тут же отходил в сторону, правда, не забывая из предосторожности сразу же уточнить: «А, привет! Мы с Катрин как раз сейчас…», или вешал трубку, чертыхаясь, что опять не туда попали, теперь я не только не сомневалась, что его добивается одна из подружек, но по двум-трем словам, уловленным настороженным слухом, я тут же могла соотнести эту женщину с конкретной, почти физически присутствующей, личностью. Это внезапно возникшее видение почти всегда напоминало один и тот же словесный портрет, смесь различных типажей, извлеченных из смутных воспоминаний о женщине, которую я либо встречала, либо видела на фотографии, либо читала описание ее тела в дневнике Жака: очень молодая, полноватая, с каштановыми волосами… У меня перехватывало дыхание, будто я рылась в его письменном столе, ненадолго возникала тахикардия.

Клетка становилась все более и более тесной. Однажды к нам домой пришла Бландин, чтобы снять несколько сцен для своего фильма. Ей требовалось присутствие Жака и декорации, для которых подходил наш дом. Я закрылась в крохотной комнатке, служившей мне тогда кабинетом, и работала. Неожиданно туда заглянул Жак и попросил меня выйти к ним, чтобы по ходу развития сюжета подать несколько реплик. Его поступок показался мне неслыханно жестоким. Я была в состоянии открыть Бландин дверь, поздороваться, но не могла зайти туда, где она находилась вместе с Жаком, как будто он все еще жил в своей маленькой студии, где уже очень давно мы впервые открылись друг другу, но втроем чувствовали бы себя крайне стесненно. Опасность заключалась в том, что я с трудом сохраняла присутствие духа в пространстве, где разыгрывались мои кошмары. Разумеется, я могла не опасаться двусмысленного поведения — ни с его, ни с ее стороны, — которое поставило бы меня в неловкое положение, уже потом я сказала себе, что, возможно, рисковала соотнести свои вымыслы с реально существующими людьми, и это меня пугало. Как знать, не сама ли я толкнула их на тахту, чтобы они наконец занялись сексом, как я тысячи раз рисовала это в своем воображении, а потом удалилась, по сути изгнанная ими, как предвосхищал один из моих сценариев. В конце концов я привыкла к подобным ситуациям, поскольку в прошлом сама была искушенной в такого рода делах, мне знакома роль начинающей сутенерши, которая подводит женщину к мужчине в более или менее импровизированных групповых оргиях. Дважды или трижды я вовлекала Жака в свои игры, провоцируя любовный треугольник с участием моей подруги; речь идет о редких случаях, когда я не смогла довести до конца свою роль и становилась агрессивной. Получается, что я спровоцировала эту сцену сама и, вместо того, чтобы, как в мелодраме, наслаждаться собственным отлучением, я примешала фантазмы к этим ничтожным воспоминаниям, и они обернулись провалом? Более вероятно, что вообще ничего не произошло бы, и в таком случае я была бы вынуждена отказаться от своих фантазмов и подчиниться парадоксальной реальности лже-двойников: Жак и Бландин приспособились бы к моему присутствию, а сама я лицемерно вела бы себя так, словно ни о чем не подозреваю. Разве не бывает, что, просыпаясь от страшного сна, мы медлим, прежде чем открыть глаза, не потому что боимся, что сон продолжится, а наоборот, потому что боимся выйти из него, ведь в глубине души нам не хочется вылезать из кокона приглушенного страдания, мы предпочитаем сохранять это состояние в своем подсознании как можно дольше, поскольку где-то совсем глубоко понимаем, что оно неизбежно? Все это, конечно, не было для меня очевидно, когда я вместо ответа скорчила Жаку недовольную мину, вызвавшую у него раздражение. Я осталась наедине со своим компьютером.

Жак и его теория фантомов взяли верх, почти не оставив мне возможности свободно распоряжаться собственным телом. Я, например, теперь не могла пользоваться своим мотоциклетным шлемом, обнаружив внутри волосы, которые, судя по длине, не могли быть моими. Начиная с этого момента, я наблюдала у себя автоматизм движений; скажем, я открываю гараж после возвращения с прогулки — вот я поворачиваю ключ, распахиваю первую створку двери, вытаскиваю утопленный в земле штырь, блокирующий вторую створку, вытаскиваю, встав на цыпочки, верхний штырь, наконец, отворяю эту створку, чтобы мог пройти мотоцикл, — при этом я сливаюсь с силуэтом другой женщины, поскольку уверена, что во время своего пребывания в нашем доме она должна была освоить те же движения. Еще сегодня часто бывает так, что я выполняю набор этих действий прилежно, как будущий актер, который старается копировать жесты, показанные ему учителем, или даже встает у того за спиной, чтобы, как тень, тотчас же воспроизвести увиденное. Это распространялось и на ванную, ставшую чужой территорией. Уже давно Жак просил меня досуха вытирать бортик ванны после душа, чтобы не намокла стена. Каждый раз я машинально, но тщательно выполняла это задание, когда как-то утром неожиданно спросила себя — а давал ли он аналогичные инструкции другим временным пользовательницам нашей ванной и подчинялись ли они? Начиная с этого момента, ежедневно, завершая свой туалет, я повторяла этот жест, который дублировал жест, проделанный до меня другой женщиной. В результате я несколько минут пребывала в прострации. Завороженная этим зрелищем, я не могла заставить себя двигаться, а иногда, поскольку приходилось выждать какое-то время, на глаза у меня наворачивались слезы. Слезы так же регулярно появлялись при виде собственного отражения в зеркальце на ножке, которым я пользовалась, когда красилась и снимала косметику. Из-за охватывавшего меня смятения мне с трудом удавалось смотреться в него, не отрываясь; я одновременно испытывала ностальгическую вину (так бывает, когда на глаза попадается портрет ушедшего человека, которого мы очень любим, но лишь изредка бросаем украдкой взгляд на его изображение, боясь признаться себе, что знакомые черты почти стерлись из памяти), и меня угнетал стыд: теперь этот взгляд оказался перенаправлен на меня саму и фиксировал безумные глаза той, кого я считала жалкой истеричкой. Ведь способность посмотреть на себя непредвзято никогда, даже в самые страшные минуты, полностью не покидала меня. Мои глаза встречались с глазами, лишенными всякого выражения из-за того, что я одновременно испытывала противоречивые чувства отвращения и жалости к самой себе, и мне кажется, что даже не различала очертаний собственного лица.

Небольшие истории, которые я придумывала, рычаги моего одинокого удовольствия, явились первым неоспоримым доказательством порабощенности моего воображения. Как ни странно, я пыталась сражаться на этой территории мгновенно получаемого удовольствия, чтобы вернуть себе свободу в мире фантазмов. Часто я принималась энергично ласкать себя, вспомнив былое, но ничего не получалось, даже самые обкатанные истории не могли больше вызвать у меня возбуждения, и, злясь от осознания своей дурацкой зависимости, я вспоминала ту или иную сцену, разыгранную Жаком с одной из его девиц. Я старалась понять, с какого же момента я попала в такое полное подчинение, затрагивающее самое сокровенное в моих фантазиях. Если бы я могла, то вытянула бы в одну сплошную линию зарубки на стенах моей воображаемой камеры; сначала я вела бы счет на месяцы, потом на годы, не зная, смогу ли я когда-нибудь вернуться к своему собственному половому акту.

Я не проявляла свой, увы, бесполезный дар ясновидения в других постепенно отвоеванных у меня сферах моей символической вселенной. В этой вселенной деревня д’Илье-Конбре, которую Жак хорошо знал, потому что провел неподалеку свое детство, была местом пересечения символов и эмоций. Мы неоднократно туда ездили, первый раз в обществе его родителей, потом в компании близких друзей; при содействии одного из них мы получили фотографию, запечатлевшую наши силуэты и предназначенную для обложки книги Жака. Мы позировали на крыльце маленькой гостиницы со странным названием (как мы могли его тогда не заметить?) «Отель де л’Имаж»[18]. Добавлю, что в наше первое лето, проведенное вместе, я читала «В поисках утраченного времени» и полюбила Пруста. Воды реки, протекающей через нашу жизнь, омывающей наши воспоминания, образующей их напластования, смешивают во мне впечатления от чтения воспоминаний, рассказанных от лица ребенка, моего собственного романа, написанного на основе историй Жака о его детстве, а также нашей совместной жизни, вехи которой вписывались туда, скромные по материалу, но насыщенные эмоциями. Впрочем, Жак не только совершил эту экскурсию в компании Л., они к тому же воспользовались случаем и сняли номер в небольшой гостинице «Мельница Монжувена». Разве сама я мысленно не рисовала подобную эскападу для нас двоих? Узнав, что кто-то сыграл мою роль до меня, я удивилась, поскольку ждала подходящего момента, чтобы предложить ему то же самое. И сразу сценка в очаровательной деревенской гостинице, навеянная страницей дневника, где я прочла эту новость, превратилась в комический штамп анекдота про адюльтер. Этот штамп преследовал меня, как реминисценция знаменитого пассажа, где подруга мадмуазель Вентей, прижавшись к ней, провоцирует ее на извращенные игры, угрожая плюнуть на портрет ее покойного отца, Пруст поместил эту сцену в доме последнего, которого называет Монжувен. С первого же прочтения этого эпизода такое поведение настолько захватило и так глубоко потрясло меня, что я даже перечитала его, не будучи уверенной, правильно ли я поняла, и стараясь удостовериться, не было ли с моей стороны слишком субъективного толкования. В этом, одном из самых диких моих фантазмов, я всего лишь воссоздавала почти вживую сцену, которую низводила до вульгарного утрированного полового акта: я прилепляла Жака к заднице молодой женщины, стоящей на четвереньках на кровати, при свете дня, в комнате, окна которой открыты и выходят в парк, и довольствовалась тем, что в то время, как он яростно двигал ее таз вперед-назад, будто имел дело с тугим выдвижным ящиком комода, я навязывала ему реплику, «что ни одна женщина не доставляла ему такого наслаждения». Это было для меня страшно унизительно, и на этом спектакль заканчивался. Я дозировала причиняемое себе страдание подобно садомазохистам — чтобы не испортить себе удовольствие, они не переходят предела, который способно выдержать человеческое тело. Плевок на мою собственную фотографию, возможно, был бы настолько невыносимым, что мне пришлось бы прервать эти фантазии. Вероятно, я могла бы разрешить себе мазохистское удовольствие только при условии, что оно будет выглядеть почти бурлескно, как это произошло с добродетельной, по мнению Пруста, мадмуазель Вентей, которая позволяла себе радости, только когда делала вид, что ей этого совсем не хочется.

Были и другие, более волнующие образы, которые накладывались один на другой. Много лет назад мы ехали на мотоцикле по горной дороге и увидели внизу пару (наверняка туристов), купавшуюся нагишом в реке, и пока это зрелище не скрылось из виду, мы веселились и с восхищением комментировали тело женщины — крупной и атлетически сложенной. Почти античный характер этой сцены был так прекрасен, что она прочно запечатлелась в моей памяти, хотя ничего не было с ней связано — мы больше туда не возвращались и впоследствии ни в какой связи не вспоминали с Жаком эту сцену. Однако мне показалось, что я нашла очень похожую сцену в его дневнике — описание легкого приключения, героями которого были он сам и некая Дани. Он перенес действие точно в то же место, на дороге в Серабону. Стояла жара, он остановил мотоцикл, они спустились к реке и искупались голые в «ледяной воде». Или я сама добавила это к прочитанному? Мне кажется, что все закончилось буколическим коитусом. У меня нет объяснения непонятному переносу эпизода, подсмотренного мною и Жаком в качестве зрителей, в пространство жизни, прожитое им одним, без меня. Возможно, зрелище купающейся пары настолько запомнилось ему и вызвало у него зависть, что впоследствии ему захотелось воспроизвести его. А может быть, я сама придумала псевдо-воспоминание на основе рассказа Жака? Или он сам все это придумал, перемешав воспоминания и желание? Таким образом, факты, перенесенные моим мозгом в зону воспоминаний, превращались в предвосхищение фактов из ускользнувшей от меня оборотной стороны жизни Жака. В другое время можно было бы заключить, что у меня открылся волшебный дар, как у дровосека из сказки: стоило тому загадать желание, как к его носу прирастала кровяная колбаса; стоило мне сформировать в уме какие-то образы, столь же невинные, как воспоминание о той летней прогулке, как они тут же материализовывались в поведении Жака, увеличивая хандру, и без того заполонившую мое существо.

Это напоминало десяток молитв, чтобы отгонять дьявола: я словно перебирала четки самых что ни на есть обыденных воспоминаний, и, с регулярными интервалами, стечение каких-то обстоятельств повседневной жизни и какого-то невинного эпизода из другой жизни Жака открывали передо мной ужасающую перспективу, в которую я погружалась, как мистик — в экстаз. Скажем, мы говорили о том, что нужно встретить на вокзале нашу приятельницу. Я тут же представляла себе, как он идет встречать другую женщину, берет у нее чемодан, целует в уголок губ. Бинокль был настроен особым образом; если во время фантазмов-мастурбаций я в основном была сосредоточена на положении тела Жака и на его лице, то здесь я видела только его лицо, приближающееся к фосфену[19].

Он предлагал мне пойти прогуляться; я паниковала, как будто, пойди я одна, я встретила бы их вдвоем на своем пути и не знала бы, как поступить — убежать, спрятаться или пройти мимо. Это повторялось так часто, что в результате какое-то время я проводила бок о бок с мужчиной, который в большой степени являлся плодом моего воображения и, несмотря ни на что, незнакомцем, буквально завораживающим меня. Мой внутренний взгляд был прикован к нему. Это был сон наяву, но как в настоящем сне, когда нас притягивает какой-то предмет, до которого мы не можем дотянуться, увязая в чем-то липком, так и в своем сне наяву я была не в состоянии добраться до Жака, и это только подстрекало мое любопытство и усиливало мою тоску.

Другая жизнь Жака, которую я видела в своих грезах, была раем, где он, казалось, ничтоже сумняшеся, беззаботно получает удовольствие, не испытывая ни чувства вины, ни горечи, не заботясь ни о сентиментальных, ни о моральных оправданиях, просто забыв о моем существовании. Его поступки были эгоистичны, а их логика для меня, полного профана, оставалась абсолютно непонятной. Мне не за что было уцепиться. Но даже если он что-то скрывал, врал, обманывал, рассказ не давал тому никаких психологических объяснений (например, Жак хотел наказать меня или отомстить за какую-то совершенную мной ошибку), все это указывало на идеально разработанную механику. Мой страх был сравним лишь с чувством, которое я испытывала ребенком, когда мне рассказывали о заповедях, данных людям древними богами безо всякого объяснения. Я превратила Жака в миф.

Я извлекла на свет божий письма, полученные в начале наших отношений и в спешке тогда же прочитанные; на этот раз я подчеркивала красным отдельные фразы. Как можно было привязать к себе того, чья любовь отвергала «семейную логику» и делала «невозможным путь мелких подлостей и компромиссов»? Того, кто сумел организовать свое время так, чтобы я оставалась в неведении, что он втайне от меня заполняет его разными событиями? Что для того, чтобы делить это время с другими женщинами, он превратил наше жилище в место, которое отныне, как мне казалось, гораздо больше принадлежало ему, чем мне? Чтобы я не знала о том, что памятные нам обоим прогулки, которые мы не раз совершали, теперь могли напоминать ему об удовольствиях, в которых я не принимала никакого участия, но которые его нечеткая память путала с удовольствиями, полученными нами вдвоем? Какой предлог мог найти для себя тот, кто написал: «Ложь бывает вызвана лишь сексуальными причинами. Этика не имеет отношения к сексу. Мы не лжем, ничего не скрываем, истинно порочный человек всегда откроет правду, и это может закончиться катастрофой», когда он должен был отлучиться и скрыть от меня истинную причину? В одиночку я никак не могла связать одного Жака с другим. Я признавала, что прекрасно понимаю содержание писем, отложенных на потом, в тот момент, когда они попали мне в руки, они продолжали сообщать сверхъестественную правду, к которой я никогда не буду готова. Но мое доверие к Жаку оставалось слишком глубоким, чтобы я могла заподозрить его в цинизме в период написания этих писем, а позднее — в непоследовательности или предательстве. Таким образом, я пребывала в нелепом, но искреннем ожидании, что в логику доводов, которые он мне тогда приводил, окажется вписанным рассказ о его связях с женщинами. Я провоцировала бесконечные объяснения, которые происходили, когда мы сидели напротив друг друга за обедом, лежали бок о бок ночью, беседовали по телефону, если Жак находился на юге, а я в Париже; все могло начинаться с писем, которые мы посылали друг другу, а заканчиваться разговорами, длившимися часами. Случалось, что мы обменивались репликами, не повышая голоса, но чаще всего, поскольку мне нужно было полностью завладеть его вниманием, я действовала как разладившийся компас. Сначала я качала головой вправо-влево и размахивала руками, потом включалось тело, а затем опустошающие рыдания. Мы называли это «кризис».

Кризисы проходили по единой схеме. Либо я раскапывала новую подробность мифической жизни Жака, либо, как я уже говорила, незначительное событие напоминало мне какой-либо эпизод или чей-то облик. И то и другое воздействовало как галлюцинация. Начиналась внутренняя работа, мысли путались. Внезапно перед внутренним взором возникала фотография, прерывая ход логических рассуждений, и внимание переключалось на призрачную женщину с волосами, небрежно перехваченными косынкой, опирающуюся на балюстраду у моря. Гонишь от себя этот образ, перечитываешь фразу, угрожающе замершую на экране компьютера, и вдруг, в надежде определить место действия, переносишься к балюстраде, напоминающей «балюстрады под старину»: такие строят в слегка претенциозных новомодных особняках. Тогда говоришь себе, что вернешься к фотографии позже, чтобы прояснить все детали. Но передышки, конечно же, не получается: широкая элегантная накидка, в которую кутается женщина, порождает это наваждение — раскаленное железо пытки, эта накидка не дает оторваться от черно-белого снимка. В те периоды времени, когда активно работает не столько воображение, сколько то, что мы ошибочно именуем отвлекающими моментами, моя единственная интеллектуальная деятельность то прерывалась, то скачками продвигалась вперед, не затронутая воздействием этих симулякров.

Хотя я прекрасно понимала, что расследование мифической жизни Жака можно вести только самостоятельно, — я ни за что не стала бы задавать вопросы подозреваемому, поскольку, чтобы сопоставить вещественные доказательства, которые Жак из деликатности не посмеет мне предъявить, мне было необходимо это тайное одиночество, заполненное работой мысли; но, как это ни странно, я тоже не собиралась предъявлять ему эти доказательства, поскольку не хотела ставить его в неловкое положение или выдвигать ему какие-то обвинения. После первых же инцидентов я совершенно бессознательно держала свои находки в тайне, надеясь, что он заметит мои стигматы; я ждала, что он возьмет на себя инициативу и будет врачевать мои раны, я надеялась получить доказательства возвышенной любви, полагая, что Жак на расстоянии сумеет почувствовать то, что чувствую я. Мое негласное условие предполагало, что его ответ будет иметь для меня цену лишь в том случае, если он опередит мой вопрос. Долгое время я мысленно сочиняла новый сценарий взамен оскорбительного, где Жак утешит меня, тем самым показав, что видит меня, иначе говоря, все мои безыскусные страдания, насквозь, — ведь, действительно, и по сей день я жила, не питая никаких подозрений, совершенно не подготовленная, а это значит, что защитные механизмы иммунной системы не успели вступить в действие; Жак интуитивно и тотчас же мог угадать, почему. Параллельно с фантазмами, в которых он демонстрировал полное ко мне презрение, иначе говоря, показывал, что ни чуточки не принимает меня в расчет, у меня появились и другие сценарии, которые, напротив, подчеркивали его удивительное мягкосердечие и сострадание, достойное святого. Помогая врачевать мои раны, Жак тем самым соединил бы обе свои ипостаси. Иными словами, ждать мне пришлось бы очень долго.

Счастливы те, кто беден воображением! Счастливы те, кто не ищет скрытый смысл знаков в Талмуде или Массоре[20], кто действует, не задумываясь о последствиях и не придумывая наперед ответы для любого случая, кто не переосмысливает свое прошлое, не верит в приметы, кто никогда не ведет внутренние диалоги со своим оппонентом… Впрочем, сколько раз Жак упрекал меня за то, что я не радуюсь сегодняшнему дню? Я могла бы ответить ему, что наши с ним непрерывные разговоры наполняли радостью настоящее, поскольку в глубине души я вела их постоянно; потом я застигала его врасплох, когда он забывал суть предыдущего спора, в то время как я молча искала аргументы и наконец находила правильный ответ на одно из его замечаний. Я репетировала фразы, как будто должна была произносить их перед публикой, составляла их заранее, придирчиво подбирая слова, иногда даже проверяя их значение в словаре. В целом это был напрасный труд, поскольку Жак не мог проследить ход моих мыслей и давал понять, что я говорю загадками. Тогда я начинала импровизировать и, выбирая в словесной перепалке неподходящие слова, снова увязала в зыбучих песках взаимонепонимания.

Сколько стратегических хитростей я придумала, не говоря ему при этом ни слова, чтобы он уяснил, что эта фотография (наверное, он сам бы очень удивился, найдя ее на дне ящика, где никогда не шарил) попалась мне на глаза и что я требую всего лишь некоторые дополнительные сведения о женщине, запечатленной на снимке: примерную дату и место, где было сделано фото, а также продолжительность их связи — мне нужны только голые факты. Если мне казалось, что я узнала место, все средства были хороши, чтобы намекнуть на это, как будто Жак ухватится за такую возможность и расскажет о девушке, которую привел с собой. Или же я задавала ему вопрос по существу, например, кто ему больше нравится — девушки с длинными или короткими, как у меня, волосами? (Если бы он опрометчиво ответил, что, конечно, он больше всего возбуждается, когда гладит по голове женщину по имени Франсуаза, с которой, кстати, прогуливался по так хорошо знакомой мне дороге, — разве тогда я не испытала бы ту же острую боль, которой завершались все мои фантазмы, все попытки получить подтверждение своей ненужности?) Мне казалось, что я могу угадать, когда была сделана фотография. Уловка могла быть еще хитрее; я воскрешала в памяти трудности, с которыми должна была столкнуться в тот момент, срочную потребность в моральной поддержке, и по глупости ожидала, что Жак, ощущая свою вину, признается мне, почему он не заметил моего смятения. Разумеется, этого так и не произошло, и, полностью отказавшись от своего первого побуждения, чувствуя себя психологически опустошенной очной ставкой с девушкой, изображенной на фотографии, я неожиданно для себя произнесла: «Я нашла у тебя в ящике фотографию».

Одно из преимуществ фантазирования — то, что мы пользуемся абсолютной безнаказанностью, независимо от совершенных нами жестоких или непристойных поступков. Я была настолько погружена в тяжкую атмосферу, сопутствующую моей полной одержимости, что не сразу заметила, насколько Жак оскорблен посягательством на его личные бумаги и моим рискованным толкованием его книг. В конце концов, все это походило на своего рода вторжение в его подсознание. Потребовалось, чтобы в одном из новых писем, посланных мне, он упомянул об «ущербе, вызванном моим вторжением в самое для него дорогое (наряду с нашей совместной жизнью) — в его творчество и сопутствующие игры бессознательного». Он должен был прямо мне сказать, насколько он «опустошен и убит», чтобы я начала осознавать, что происходит. До этого момента я не сомневалась, что тот, кто видит меня насквозь, не станет все объяснять и прощать. В течение нескольких дней моя навязчивая мысль заставляла меня прятаться, мешая мне принять приглашение (от людей, к которым Жак ходил в компании одной из своих таинственных спутниц) и пользоваться какими-то вещами (к которым она прикасалась); я жила, как больная, чьи заторможенные движения ограничены пределами кровати; скованная, зажатая в рамках табу, которые были бы совершенно непонятны тому, кто наблюдал за мной и с опаской подмечал приближение нового кризиса. В общем, когда наконец я обрела способность ясно выражать то, что думаю: из последних сил произносила предложение, как если бы предпринимала страшное усилие, глядя куда-то в пустоту, потому что в ту минуту превращалась в подвешенную безымянную частицу, — Жак реагировал мгновенно. Он ни разу не ответил ни на мой вопрос, ни на мое ожидание. Он ссылался на мои собственные провинности, напоминал, что я постоянно участвовала в каких-то оргиях и, самое главное, что долгое время мое желание было направлено не на него и уводило меня в сторону. Надо заметить, что если я без конца подсчитывала и анализировала его отношения с женщинами, то и он составил список моих любовников. Прочитав его дневники, я узнала, что он подозревал нескольких знакомых, но, увы, избранная мною манера поведения, казавшаяся мне единственно правильной, лишала меня возможности поговорить с ним в открытую. Наверное, справедливости ради, нам следовало быть взаимно откровенными, а мне — взяв на себя инициативу, начать разговор, попросив его пойти мне навстречу. Но, как я уже объяснила, я ждала, чтобы он сначала «угадал» незаданные мною вопросы и сразу же на них ответил, а иногда, вовсе не из врожденной честности, а чтобы каким-то окольным путем вызвать его на откровенность, я решалась рассказать ему, чаще всего просто подтверждая его подозрения, что спала с тем-то и тем-то. Идя на уступки, я пыталась чуть глубже проникнуть в его собственную вселенную.

* * *

Подведение отрицательного баланса — «то, что ты от меня скрыла, то, что ты не понял, то, что я не могла тебе сказать, то, что мы потеряли…» — эту партию без конца разыгрывают ссорящиеся пары. Они тогда не отдают себе отчет в том, что разделительная полоса, проведенная в их бухгалтерской книге приходов-расходов, — это одновременно и соединительная линия. Независимо от результата конфликта: проиграют они или выиграют, те минуты, те действия, когда партнеры считают, что они разделены, на самом деле представляют собой особые зоны, пусть и плохо очерченные, но отмеченные зигзагом соединительного шва. Это напоминает прием обмена местами в бульварном театре. Когда один персонаж входит со стороны сада, тот, кого он ищет, сразу же выходит через двор, они разделены перегородкой, за которую может проникнуть голос или взгляд, и это порождает недоразумения. Время от времени из прошлого доходили свидетельства скрытой от меня жизни Жака. Я уже говорила: раньше они не привлекали моего внимания, и только теперь у меня раскрылись глаза. Среди них оказался и сделанный украдкой жест, адресованный Жаком одной из его приятельниц. Пьеса Жака была поставлена в провинциальном театре, заказали автобус, чтобы многочисленные друзья могли поехать на премьеру спектакля. Мы очень веселились по дороге туда и когда возвращались в Париж поздней ночью. Мы прибыли к месту назначения, и в неярком свете фонарей на площади Наций я увидела, как Жак ласково проводит тыльной стороной указательного пальца по щеке задремавшей девушки, стараясь разбудить ее. Я вспомнила, что он точно так же гладил меня в нашу самую первую встречу. Весь путь я просидела в автобусе рядом с Ф., одним из моих приятелей-любовников, с которым мы непрерывно поддразнивали друг друга, ведя вполне дружеский диспут в области эстетики. Назавтра в своем дневнике после краткого отчета о поездке Жак написал: «Подозрения по поводу Катрин. Роман с Ф.?» Сама я ничего не записывала, я сделала наблюдение, мгновенно интерпретировала его и тут же загнала вглубь памяти, придавая этому не больше значения, чем если бы заднее стекло автобуса было киноэкраном. Но теперь я восстановила эту сцену, и в узком пространстве автобуса с низким потолком, вынуждающим пассажиров при перемещении нежно и заботливо склоняться над сидящими, наши жесты и слова — мои и Жака — а также обращенные к нам в ответ жесты и слова собеседников обретали смысл, перекрещивались, задевали нас четверых, словно крылья летучих мышей. Бульварная пьеса переросла в странную партию — незавершенный квадрат, где жесты и слова, дополненные взглядами, выражали подспудные желания и чувства.

Мы не выбираем любовниц и любовников для тех, кого мы любим, как не выбираем родственников себе или им. И это подобие сексуального родства, к которому вынуждают некоторые признания, иногда проживается нами как невольная сделка с совестью или даже отказ от собственных принципов, опошление своего участия в физической близости. Я была еще слишком молода, когда доверила случаю выбор многих сексуальных партнеров, и в результате поняла, что не следует быть слишком щепетильной в этой области; разумеется, этот вид близости потряс меня гораздо меньше, чем Жака. Он же, напротив, оказался перед целым набором не лучших представителей рода человеческого, общество которых не всегда было для него лестным. Я видела, как уныние сменяется у него брезгливостью, а затем и искренним возмущением, если я подтверждала, что я спала с кем-то, кого он считал полным придурком, или с кем-то другим, от кого он не мог ожидать ничего, кроме неприятностей, или еще с каким-то из его друзей, кому, как он опасался, недостает моральных принципов. Я отчетливо помню положение наших тел и выражение его лица, когда я называла некоторые имена, понизив голос почти с вопросительной интонацией: «Знаешь, о чем я говорю? Ты помнишь Унтеля?»; так обычно случается, когда задаешь наводящий вопрос, чтобы убедиться, что собеседник понимает, о чем идет речь. Однажды мы разговаривали, стоя на небольшой лестничной площадке перед спальней, он — на нижней ступеньке следующего марша, я — на пороге, и уже входя в комнату, я перехватила его взгляд, полный всех этих смешанных чувств. Напоминало ли это ситуацию, когда я собиралась окончательно съехать из квартиры, где жила с Клодом? У меня сохранилось лишь воспоминание о раскрытом чемодане, лежащем на кровати, — мое зрительное восприятие было обострено, поскольку образ, на котором оно сконцентрировалось, отторгал все другие образы и мысли; они были бы невыносимы: например, я гнала от себя эротические эпизоды, которые могли возникнуть в воображении по ассоциации с произнесенным именем, словно Жак мог увидеть их в виде непристойной реплики, нарисованной в кружочке над моей головой, как рисуют комиксы. Было ли для меня также необходимо, чтобы разговор с Жаком прочно и подробно запечатлелся в моей памяти, чтобы со временем я бы смогла его проанализировать?

Всякий раз, когда в ответ на мои настойчивые расспросы о его поведении Жак приводил мне примеры из моего собственного, его доводы поражали меня, словно он внезапно спутал меня с кем-то другим; мне требовалось мобилизовать всю свою логику, чтобы не расценить их несправедливыми. Разве ему было невдомек, что я распоряжалась своим телом бездумно, а иногда даже небрежно? Я походила на матроса, отвечающего на зов океана, в чьем примитивном сознании недавние заходы в порт сливаются в нерасторжимое целое с воспоминаниями и снами и в конце концов образуют ту же неопределенную категорию. Моя жизнь была так хорошо разделена перегородками, а все сексуальные связи — длительные или случайные — были так надежно спрятаны среди моих фантазий, что в итоге, как это ни парадоксально, к реальности меня возвращали не плотские ощущения, а игра воображения, увлекавшая мое тело в погоню за приключениями. Если бы меня спросили, я бы ответила, что единственной связью с реальностью была та, которой я связала себя с Жаком. Это разделение жизни подкреплялось впечатлением, что никакие превратности судьбы не коснутся ни моей профессиональной, ни нашей совместной жизни, я и представить себе не могла, что мы можем расстаться, и это было единственной реальностью, которая принималась в расчет.

Итак, он вынудил меня признать, что ухудшению наших отношений наверняка способствовал уклад моей сексуальной жизни, и даже не с физиологической точки зрения, как это могло показаться. И не столько из-за бесконечных походов на сторону я стала проявлять меньше интереса к Жаку, виной тому, скорее, было постепенное и полное изменение моего поведения. Мне на ум вновь пришла короткая фраза, произнесенная давно, когда мы еще сравнительно недолго прожили вместе и ехали на прогулку с друзьями — одной супружеской парой. Мы очень непринужденно говорили, не помню уже о чем, возможно, вспоминали какие-то сексуальные приключения, и я внезапно воскликнула: «Жак выбрал меня, потому что думал, что я задвинута на сексуальной почве, но глубоко ошибся!». Это прозвучало как шутка, и наши друзья, которые, вероятно, были осведомлены о моем образе жизни, казалось, не приняли мои слова всерьез, но если бы я над ними задумалась, то спросила бы себя, что могло подтолкнуть меня к такому заявлению, в которое сама я ни секунды не верила. Хотя я и не была «сексуально озабоченной» в полном смысле этого слова, но никогда не упускала возможности пойти на любовную авантюру, то есть была активнее других в этой сфере. Однако я не только произнесла эту фразу, а еще и помнила о ней, несмотря на ее шутливый характер. А может быть, я уже отчетливо понимала тогда, что в моем либидо происходят какие-то изменения? Я уже говорила, как лавировала, избегая указаний Жака, которые он адресовал мне в своих давних письмах, как я пыталась оправдывать свою вину, несомненно, из-за того, что мне приходилось что-то утаивать, приписывая свои эскапады своему старому «я», сохранившемуся со времен нашего досовместного существования. Если я различала в себе «прошлую» Катрин, то это означало, что существует «настоящая», которая начинает воспринимать собственную философию несколько отрешенно, пусть это и звучит слегка высокопарно — как философию либертенов[21]. У меня больше не было основания защищать ее, как в том старом экзальтированном письме Жаку, которое я написала, когда была одна дома и вдруг обнаружила, что туда периодически приводят другую женщину. Меня гораздо больше занимала моя работа, мне требовалось признание своих достижений, которое в значительной степени удовлетворяло бы мой нарциссизм; а поскольку я чувствовала себя действительно свободной, то, вероятно, меньше нуждалась в роли проповедницы распутства. И расстояние, на которое я медленно отступала, не только отдаляло меня от авантюр: оно изменило чувственную сферу моей жизни. В своем старом письме Жак цитировал Лакана — «сексуальных отношений не существует» — и обвинил меня в том, что я в это «верю». Если бы, когда Жак послал мне это письмо, я даже действительно в это верила, то в период кризиса, о котором я сейчас рассказываю, от этой веры наверняка уже ничего бы не осталось.

Как описать ситуацию, которая складывалась в течение пятнадцати лет? Ты теряешь из виду друга — сначала все собираешься позвонить ему, а потом про него забываешь. Появляется новый, ты проводишь с ним ночи, взмокшая от наслаждения, и вот как-то после ужина, когда, несмотря ни на что, в вас обоих вспыхнуло желание, ты уезжаешь от него на такси, небрежно поцеловав на прощание. Ты не пыталась прижаться к его губам, а он к твоим. В следующую ночь ты вырываешься из объятий четырехголовой (а может быть, и более того) гидры, которая колышется и стонет на огромной кровати, и слышишь, как, впервые в жизни, ты отвечаешь тому, кто нежно пытается удержать тебя, что ты немного устала. Я никогда не обижалась, не рвала отношений, не принимала решений, которые могли бы изменить мою сексуальную жизнь, и тем более не торопилась прояснить для себя какие-то незначительные факты, если могла найти в них повторение моего прежнего поведения, но, в другой раз, я могла, невзирая на усталость, продолжать трахаться. Но тогда я напоминала плохого актера, который не может вжиться в роль из-за того, что бесконечно репетирует одну и ту же сцену.

Моя связь с Жаком установилась в контексте определенного сексуального режима, которого я придерживалась в момент нашей встречи, но затем претерпевшего изменения, и теперь мне казалось возможным, что развитие наших отношений могло бы произойти при молчаливом отказе от этого режима. Во всяком случае, мне не хотелось вспоминать, что наши отношения были с ним как-то связаны. Интересно, имела ли моя маниакальность, из-за которой мне часто приходилось устраняться из жизни Жака, ретроспективное действие и распространялась ли она на наши прежние отношения? В то время как я многократно прокручивала в голове фантазмы, неутомимо заставляя его участвовать в непристойных сценах с другими женщинами, я была уже не в состоянии вспомнить те моменты, которые мы проводили с ним наедине. А может быть, меня терзали угрызения совести, которые возникли уже давно, когда он в своих письмах критиковал мое поведение, и побудили меня не «компрометировать» наши с ним отношения таким поведением? Освободилась бы я от скрытого чувства вины, если бы начала идеализировать наш союз, не подпуская Жака к сексуальному общению, как к чему-то слишком банальному? А может быть, в результате наших дискуссий, когда Жак подвергал мою личность всестороннему анализу, я так конкретно идентифицировала себя с тем образом, который, как мне казалось, он составил обо мне — фанатке случайных и многочисленных половых связей, что была уже не в состоянии представить себе, что наши стабильные отношения способны доставлять радость? Во время бесконечных споров нам приходилось во всех малейших подробностях воскрешать наше прошлое, но при этом у меня из памяти, обычно впитывавшей все, как губка, к моему огромному изумлению, полностью выпали минуты сексуального блаженства, испытанные с Жаком. Он старался сохранить их; я же была в полном смятении, что они бесследно стерлись.

Я получила несколько открыток, на обороте которых он описывал отдельные сцены, пытаясь пробудить во мне воспоминания. Как, например, в какой-то клетушке я отсасывала ему, сидя на корточках («твои голые ляжки торчали из-под задравшейся юбки»), а затем резко одернула ее и пошла встречать посетителя, которого он не мог видеть, поскольку «не отрывал взгляда от твоей задницы, которая покачивалась под легкой материей». В другой раз он долго описывал наши неоднократно повторявшиеся ночные экзерсисы, когда, по его утверждению, он отымел меня «во все места», а я подстегивала его криками, вульгарными словечками, пришпоривала, ударяя по ляжкам и ягодицам, и к наступлению трудового и достаточно насыщенного дня мы оказывались совершенно вымотаны. Читая эти строчки, я испытала сильные эмоции, а главное — облегчение, что почувствовала, наконец, проявление его любви — ведь я так долго и упорно считала, что Жак безразличен ко мне, отвергает меня, и это ощущение облегчения было сродни сексуальному возбуждению: та же волна разливалась по телу, раскрепощая его от солнечного сплетения до влагалища. Рассказы Жака не надоедали мне. Они так живо действовали на меня, словно мы наяву и заново переживали эти сцены, но проживали их, как в первый раз.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.