Ангел

Ангел

К семнадцати годам, когда они познакомились, Тасина детская белокурая головка с огромными ярко-голубыми глазами превратилась в настоящий иконописный лик ангела — почти бестелесный, с золотым венчиком волос и отрешённо-ласковым взглядом. Виктор был уже известным художником, основоположником «сурового стиля» в советской живописи — «шестидесятником», певцом простоты и созидательного труда, берёг как единственную драгоценность шинель отца, погибшего на войне, — и старше Таси почти на двадцать лет. Жена его Лара тоже занималась живописью, писала уютных зверюшек и смешных деток, иллюстрировала детские книжки, но особенно была изящна в гравюрах — тончайшие линии рисунка летели у неё из-под руки свободно, будто в унисон с её лёгким дыханием. Она была уникально светлым и мудрым человеком и приняла их жизнь втроём естественно и радостно: если сердца любимого хватает на любовь к двум разным женщинам, то почему бы и нет?

Они были очень разными, Лара и Тася. Лара — зрелая тридцатитрёхлетняя женщина, внешне похожая на цыганку, познавшая все метаморфозы чувственной и духовной любви, привычная и родная Виктору — лунная женщина. Тася — совсем ребёнок, будто живущий в пшеничном стогу солнечного света, порывистая и неожиданная, с неразбуженной ещё чувственностью и девичьими предчувствиями любви и готовностью к ней, великой и на всю оставшуюся жизнь. Ларе был отпущен долгий бабий век, почти во всю её в общем недлинную жизнь. Тасе оставалось быть женщиной только тринадцать лет. Но они об этом не знали. Не знали, но будто предчувствовали. Лара была нетороплива в ласке, зато выпивала её всю по капле, наслаждаясь, как истинный коллекционер и ценитель. Тася же, сливаясь с мужским телом, ныряла в чувственное блаженство с головой, ненасытимо, и жадно, и уже невольно захлёбываясь им до плеска в лёгких, до невозможности вздохнуть — тонула, утопала, и Виктор с трудом возвращал её в повседневную жизнь с её повседневными заботами, учёбой и работой.

Таисия училась в консерватории, Виктор с Ларой работали то дома, то в мастерской, вечерами изредка ходили в ресторан ВТО, но чаще собирались втроём на кухне, пили водку и разговаривали о вечном. Из фольклорных экспедиций Тася привозила старинные северные напевы, которые разыскивала среди деревенских вдов, — русская деревня уже давно не пела. И хранились эти мелодии, живые осколки навсегда ушедшей эпохи, только в памяти старух, а Тася очень любила повторять присказку одной из них, кривобокой одноглазой вдовы, произносимую при всяком бедственном случае: «А чего нам, красивым-то бабам!» Тема вдовства, безнадёжного, но выстаивавшего до последнего среди невзгод, стала близка сердцу Виктора, и он часто писал этих вдов, образы которых нередко навеяны были Тасиными вдовьими песнями, которые она умела воспроизводить так точно, будто сама испытала вдовью долю. Она ей ещё предстояла, но человек в судорогах счастья редко прочитывает Божьи знаки.

С Богом у Таси вообще были своеобразные отношения. Племянница архимандрита, духовная дочь известного священника, крестившего позже и её сына, на все вопросы о том, по христовым ли заповедям жизнь втроём, отвечала: а Бог любви не запрещает, Бог — это любовь, а любовь — это Бог. И на все увещевания, что не такую любовь имел в виду Христос, весело отвечала: такую, такую — «и возлюбила много».

Тася расцветала быстро, как раскрывается бутон при ускоренной киносъёмке. Кроме музыкальных дарований, в ней открылся талант декоратора и живописца. В своём примитивистском, народном стиле расписывала теперь она в доме каждую кулинарную досочку, полотенца, стены, стёкла окон, и всё под её руками приобретало праздничный вид. Он всегда была большой аккуратисткой и, наводя чистоту в их разукрашенном как пряник доме, испытывала такое вдохновение, будто творила собственный первозданный мир, состоящий из одного только рая.

Фигурка её по-женски округлилась, а лицо утратило черты тонкого лика и стало обыкновенным лицом вполне благополучной молодой и цветущей женщины. Обабилась, говорили недоброжелатели, но ведь они всегда говорят недоброе. Однако чем больше умножалось счастье Таси, тем почему-то скорее увядал Виктор. Внешнему взгляду было трудно удержаться от каких-то едва, правда, мелькавших ассоциаций: земные силы и таланты женщины рядом с тающим, всё больше пьющим и однажды попытавшимся повеситься Виктором казались перетеканием жизненной энергии из одного физического тела в другое, питанием одной души флюидами другой.

Так прожили они семь лет, и он погиб. Нелепо, случайно, если только есть что-то случайное в этом мире. Выйдя из того самого ресторана ВТО, на улице Горького хотел поймать такси и подбежал к остановившейся у обочины инкассаторской машине. Охранник выстрелил в него почти в упор. Он ещё жил несколько минут, обняв ствол рядом случившегося дерева, медленно сползая по нему и глядя в небо всё понимающими глазами. За что?.. Всегда есть за что. Быть может, то была метафора судьбы: кому-то показалось, что он хотел отобрать успех с сопутствующим ему материальным благополучием у других, а ему просто надо было ехать. Просто — двигаться. И если жизнь — театр, тот тут — qui pro quo, одно вместо другого. Жизнь постоянно ошибается дверью, такой уж у этой драматургии жанр.

Кончилась музыка, кончилась живопись, и счастье кончилось.

Через три года, отплакав, Тася вышла замуж за какого-то фотографа и никогда больше не знала ни высокой чувственной радости, ни небесного полёта, которые открыла с Виктором. Родился сын. Хотелось вынырнуть из невозвратного прошлого и зажить обычной жизнью, как все — раз жить как-то надо. Картина, где Виктор изобразил себя и Тасю, вольно раскинувшихся в поле, и получившая Гран-при на Парижской выставке, осталась у Лары — у Таси не осталось ничего. И она попыталась начать вторую жизнь, жизнь изгнанной из рая: быть доброй женой, хорошей матерью, обустроить свой новый дом — но почему-то всё получалось не так. Кроме расписных полотенец и чашек — раз за разом, сами собой возникали под кистью и иглой всё те же три фигурки и всё те же орнаменты, что и на утвари в их общем доме — доме Виктора, Лары и Таси.

Ещё через три года она лишилась женского естества: при операции пришлось удалить придатки и матку. Она почти не горевала — всё равно природный дар этот ей уже был не нужен, вот только климакс в тридцатилетнем возрасте проходил тяжело.

Пролетело пустое десятилетие. Она пыталась работать, растила сына, отношения с мужем не ладились, и она уходила в театры, музеи, библиотеки, на прежние богемные тусовки — как в запой, только чтобы заглушить боль от бессмысленного существования. Но и это плохо получалось, ведь когда сама не живёшь, тогда не видишь смысла и цвета жизни других. Любить других как саму себя она не могла, потому что себя она не любила.

На одной из таких тусовок познакомилась с киношниками и, казалось, нашла, наконец, своё призвание: стала писать сценарии документальных фильмов. Пропадала на съёмках, выбирала натуру, погружалась в судьбы других людей. А дома свирепел муж и по возвращении ставил навытяжку и допрашивал с пристрастием, сколько раз и где сегодня она переспала с режиссёром. НаклИкал. Роман с режиссёром закончился почти одновременно с браком. Любви не было, но чтобы считаться женщиной, как полагали окружающие, нужен секс с мужчиной. И она шла на эти связи с брезгливостью, придумывая самой себе легенды таких собачьих свадеб, и плакала, и была всякий раз оскорблена. Дура, отключи голову и получай удовольствие, кричал ей любовник. Всадником без головы она быть не умела.

И вот опять пустота — глухая, непробиваемая, безнадёжная. Хотелось человеческого тепла, близости, чтобы хоть кому-то было небезразлично, жива она или её уже нет на свете. Но тепла было взять неоткуда. Окамененное нечувствие. Сын отдалялся, отъединялся, избегал матери. Окружающие, коих и было уже немного, а становилось всё меньше и меньше, стали замечать в ней странности. То она вспоминала, как летала с телесъёмочной бригадой в Афганистан. Приземлились среди цветущих маков, она вышла и закружилась в восторге, и тут в неё выстрелили моджахеды. Половину кишечника пришлось удалить, а наши, прийдя в ярость, расстреляли весь кишлак. Никогда себе не прощу, говорила она, что из-за меня были убиты мирные жители. И на телерепортажи в Чечню она уезжала, рассказывала много ужасных подробностей. Подруга спрашивала: но ведь это так страшно, зачем тебе такая работа? И она отвечала, что приходится зарабатывать, рискуя жизнью, вон брюки штопаные, вся обносилась, а купить новое не на что, даже на еду не хватает. Однако знакомые телевизионщики пожимали плечами: они не помнили Тасю среди тех, кто работал в Афгане и Чечне.

И пошли катастрофы, одна за другой, а потом и вовсе без перерыва. Впервые это стало отчётливо заметно после 11 сентября 2001. Она сидела у подруги неделю и без конца рыдала: один из её бывших любовников, поэт, несколько лет назад эмигрировал в Америку и оказался, судя по всему, в одной из башен-близнецов, когда их протаранили террористы-смертники. Что делать? что делать?! я должна туда лететь и его разыскать… Ей отвечали очевидное: денег на перелёт тебе взять неоткуда, разбирать завалы тебя не пустят, жена у него там есть… Но она всё рвалась и рвалась куда-то. Пока через неделю кто-то из общих знакомых не сообщил ей случайно, что поэт жив-живёхонек и вообще безвыездно живёт совсем в другом городе.

Ещё через неделю она рассказала всё той же подруге о кончине их общей знакомой в Израиле: получила телеграмму, и сын умершей этот факт как будто бы подтвердил. Сутками они оплакивали безвременно ушедшую Лялю, вспоминая мельчайшие детали их общей жизни — оплакивали заодно и всю эту свою нелепую и нескладную жизнь, пока на Пасху Ляля не появилась в Москве, ничего не зная о своей скоропостижной смерти.

Страшные трагедии следовали теперь одна за другой. Тася проводила сына в армию и в тот же день узнала, что в поезде ему отрезало ногу. Сердобольная подруга обзванивала ночами все доступные организации, которые могли иметь к этому происшествию хоть какое-то отношение, а в один из дней трубку в квартире Таси взял её сын, который, как выяснилось, ни в какую армию не уходил и ног не терял.

Это была болезнь. Её никто не любил, она никого не любила. Но только любовь дарует чувство, что ты существуешь, что ты жива. Люблю, любима — следовательно, существую. Она хотела жить — и ушла в болезнь. Её жалели, о ней беспокоились и хлопотали, с ней опускались на самое дно каждого её горя — вместе, вместе. Так она оказывалась в центре внимания, раз иного пути дано не было.

Её внешность опять сильно изменилась. В ней появилось какое-то косоглазие, вместо лица выползла на свет подёргивающаяся личина, что-то одновременно козлоногое и жалкое в своей убогости.

Сын разменял их московскую квартиру и переселил её в Подмосковье, связь с нею оборвалась.

Но если Тася сейчас на воле и болезнь не обездвижила её вовсе, можно быть уверенной, что свой ритуал она соблюдает. Каждый год на Пасху она раскрашивает яички, любовно, в своём наивном стиле, и относит их на могилу Виктора. И странное дело: иногда на пасхальных яйцах вдруг, независимо от воли художницы, проступает ангельский лик той, юной Таси, похороненный и никому не видимый теперь в её нынешнем реальном лице. Лара тоже красила яички собственным пасхальным узорочьем — зверюшки, дети, тончайшая графика — и оставляла их на могиле Виктора. Но ходили они на кладбище в разное время. Это было такое соперничество за покойного: у кого яйца пасхальные краше. В 1999– м Лара умерла, и теперь Виктор принадлежит на Земле одной только Тасе. Он любит её из своего небесного далека. Тем она и жива до сих пор — если ещё жива.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.