В дверном проеме

В дверном проеме

Когда-то давно я ходила на сеансы психоанализа. И хотя я всегда считала, что они подействовали на меня благотворно, и окружающие подтверждают это, уверяя, что я теперь меньше погружена в себя и не так агрессивна, а одна подруга даже в шутку говорит, что психоаналитики должны не брать с меня денег (или вообще приплачивать!) за то, что я создаю им такую рекламу, тем не менее, многие элементы этого процесса остаются для меня довольно неясными. Я почти не помню ни мотивов, побудивших меня прибегнуть к психоанализу, ни причин, заставивших через четыре года от него отказаться, и уж совсем забыла, о чем шла речь во время сеансов, за исключением каких-то забавных историй, которые бывшие пациенты пересказывают друг другу: подобными байками обмениваются выпускники колледжа, освобождаясь тем самым от школьного подчинения учителям.

Мои родители были еще живы, и, возможно, из-за моих отношений с ними, а особенно с матерью, которая время от времени впадала в депрессию, я все еще испытывала трудности детского и подросткового возраста, хотя сегодня склоняюсь к мысли, что, возможно, несколько преувеличила эти трудности, чтобы оправдать себя и в собственных глазах, и перед другими: я сбежала из дома, потом вернулась, потом окончательно ушла оттуда. Конечно же, я жила в атмосфере бесконечных ссор, происходивших между родителями, прерываемых криками и пощечинами: между моей матерью и бабушкой или между мною и моим братом; я очень рано стала догадываться, что отлучки отца и постоянное присутствие в доме друга моей матери свидетельствовали о том, что не всё в нашей семье благополучно; но к этим горьким воспоминаниям примешивались и приятные (мать, которую я считала привлекательной, учит меня кокетничать, заговорщицкие отношения с отцом, жизнь которого казалась мне особенно интересной, поскольку остальные члены семьи были от нее отлучены, каникулы в Кибероне, в доме, стоящем в самой глубине вытянутого в длину сада с примыкавшей к нему огромной спортивной площадкой, через стену которой мы с легкостью перемахивали). Но при этом сам дом был таким крошечным, что мог ассоциироваться с матерчатыми или картонными домиками, в которых играют и прячутся дети… Главное, я смело преодолевала эти превратности судьбы, что придавало мне некую исключительность, которой я гордилась: я приобретала «жизненный опыт», дававший мне фору в сочинительстве. Это длилось до тех пор, пока несколько лет спустя, как это бывает у очень молодых людей, к тому же обладающих зачаточными знаниями психоанализа, я не почувствовала потребность утвердить свою индивидуальность, облечь ее в форму романа и, тем самым, драматизировать первый период своей жизни. Я вела бесконечные разговоры с другом-сверстником, сыном легкомысленной мамаши и неизвестного папаши. Мы придумали друг другу прозвище — Дэвид Копперфилд[27]. Для смеха, конечно, но мы сами немного в это верили.

Я ходила на психоанализ в последние годы нашей совместной жизни с Клодом, когда, испытывая полное смятение чувств, вызванное сексуальной невоздержанностью, мы все больше и больше ссорились, и я с горечью думала, что наши отношения очень напоминают отношения между моими родителями. Наша связь с Жаком крепла, а в жизни с Клодом явно наметился разлад. К тому же его усугубляли разногласия относительно направления журнала «Ар пресс». После того как мы покинули уютные улицы Буа-Коломб, я неизменно поддерживала Клода во всех его начинаниях, но когда в момент финансовых трудностей следовало принять решение относительно будущего журнала — нашего общего детища, я с ним не согласилась. Клод давил на меня, а я действовала пусть и не напролом, как он, но не менее решительно и пережила эту ситуацию как внутренний конфликт.

Когда меня спрашивали, я отвечала, что решила пойти к психоаналитику после трагической смерти моего единственного брата, который был на три года младше меня. Этот вполне определенный ответ спасал меня от необходимости вдаваться в подробности. Должно быть, тот несчастный случай действительно сильно повлиял на меня, но не потому, что я нуждалась в помощи, чтобы справиться с горем, а напротив, потому что оно разбудило во мне жизненные силы. Я очень страдала от этой утраты, я эгоистически сожалела, что, став взрослой, не смогу разделить с братом воспоминания детства. Но прошли первые недели, когда тот, кто остался жив, испытывает неизбежное чувство вины перед тем, кто безвременно и несправедливо ушел; я сознательно заставляла себя проделать соответствующий случаю скорбный выбор, спрашивая себя: могла бы я, например, пожертвовать рукой или зрением, только чтобы брат остался жив? И лишь тогда я осознала, что меня переполняет чувство ответственности и огромная, рвущаяся наружу энергия. Я была женщиной, но унаследовала отцовскую фамилию — единственное, что связывало меня с семейным болотом. Меня переполняли проекты для «Ар пресс». Я прекрасно понимала, что невротические припадки будут серьезным препятствием, и обратилась именно к Жаку, чтобы он нашел для меня психоаналитика.

Три раза в неделю я доезжала до станции метро Сен-Мишель, пешком проходила половину бульвара, потом улицу Суффло, в конце которой находился кабинет доктора С. М. Меня всегда сопровождал груз неотвязных мыслей, которые сегодня я вряд ли смогла бы воспроизвести. Копание в запутанных семейных отношениях? Поведение матери, которое я воспринимала как череду нападок? Мучительный выбор между Клодом и Жаком? И все же, должно быть, сеансы высвобождали мой ум, ведь когда я возвращалась по бульвару, где расположено много недорогих магазинов одежды, я всегда шла, повернув голову в сторону витрин, чтобы ничего не пропустить, и до сих пор помню сделанные тогда скромные покупки, переполнявшие меня такой радостью! Одна из редких тем, обсуждаемых во время моего лежания на диване в кабинете врача, неожиданно всплывает при чтении романа Вирджинии Вулф «Орландо». Возможно, это также связано с тем, что психоаналитик попросил меня принести ему эту книгу, а потом долго держал ее у себя, но через некоторое время, когда я хотела забрать ее, заявил, что потерял; это усилило чувство беспокойства, которое я испытывала при чтении. Больше я за эту книгу не бралась, поскольку не стала покупать ее вторично. Меня задел за живое герой Орландо, который в ходе повествования меняет свой пол; может быть потому, что я потеряла своего двойника в мужском обличье?

Но не детские горести — серьезные и не очень, и не трудности совместной жизни мешали мне примириться с окружающим миром, а только амбиции, затаившиеся в глубине моего существа, — этот крепкий стержень, который помогал мне держаться в детстве и служил опорой для моих фантазий. И может быть, решив, что я их уже осуществила, я уничтожила этот стержень? Двенадцатилетняя наивная комформистка была уверена, не решаясь произнести это вслух, что хочет писать поэмы и романы. В восемнадцать я просто хотела писать. К двадцати двум годам я уже в течение двух лет публиковала статьи в журналах по искусству. Очень быстро я заняла место, вызывавшее уважение в профессиональных кругах, что соответствовало моим чаяниям. В двадцать четыре я основала собственный журнал. И тем не менее, по мере того как я погружалась в работу, мои амбиции тонули в зыбучих песках подсознания и оставались там, забытые и неудовлетворенные, а я никак не могла понять причин этой неудовлетворенности. Все, что я получила, настолько соответствовало изменчивой логике моих фантазий, что, продолжая с легкостью давать себе обещания, я так и не поняла, что одних желаний недостаточно, иногда нужно брать на себя их осуществление, самому вершить свою судьбу. С тех пор как родители и учителя перестали диктовать мне, что делать и как себя вести, я доверилась воле случая, полагаясь на встречи, и хваталась за любые новые возможности, которые возникали сами собой. Очевидно, что при создании журнала Клод проявил больше упорства, чем я. Однако, как только я стала отвечать за издание, я уже не пасовала ни перед какими трудностями.

Короче говоря, у меня была тяга к работе, сила воли, но еще не было или уже не было цели. Я глубоко уверена, что желание писать должно быть внутренней потребностью, и что глагол «писа?ть», как и «дышать», изначально воспринимается как непереходный глагол. Всякий раз, когда это действие касалось искусствоведческих статей и эссе, я могла верить, что удовлетворяю эту потребность; но, сама того не сознавая, я ожидала — в соответствии с мифом — добрую фею или нечаянную встречу с мэтром или человеком, умудренным опытом (см. Крис и Кюрц!), что заставило бы меня писать как-то иначе или о чем-то другом, и такое ожидание рождало во мне некую пустоту, откуда порой исходила смутная тревога.

* * *

Я подумывала о возобновлении сеансов психоанализа; я говорила об этом с Жаком, сидя за тем же столом, за которым я сообщила ему, что мне на глаза попалась фотография голой беременной девушки, но на сей раз я опиралась на стол локтями и смотрела ему в глаза. Прошло больше года, кризисы настолько опустошили нас обоих, что мы превратились в затворников. Не думаю, чтобы Жак с кем-то откровенничал на эту тему, разве что с Бернаром, хотя виделись они редко, что же касается меня, то только во время кризисов я сожалела о том, что рядом нет кого-то третьего, посредника, которого я могла бы попросить истолковать то, чего не могла объяснить сама. Когда спадало возбуждение, мне случалось механически повторять: нужно, чтобы «кто-то пришел», но этим кем-то, по всей видимости, был Жак всепонимающий и Жак милосердный, которого я так безнадежно ждала. Я не знала, к кому другому мне можно было бы обратиться. Наверное, окружающие замечали, что со мной творится что-то неладное; один мой друг обратил внимание, что я сильно огорчена, сосед слышал, как я плачу, а спутникам по прогулке почудилось, что я говорю какие-то странные вещи. Иногда мне казалось, что я чувствую их молчаливую реакцию, и тогда я спохватывалась, не столько боясь выдать себя, сколько не желая вдаваться в объяснения. После одного или двух случаев, происшедших со мной в молодости, я поняла, что больше всего на свете ненавижу откровения — и те, которые собеседники готовы мне доверить, и те, в которые могу пуститься сама, — и это и есть, на мой взгляд, самое постыдное, а вовсе не публикация какой-то интимной информации — в письменном виде или в виде фотографий. Откровения должны быть взаимными — тот, кто говорит, рассчитывает на внимание, советы, сочувствие со стороны слушателя, который не может не осознавать своей ответственности, — тогда как между тем или той, кто открывает себя, и публикой существует дистанция, и пусть она проходит на уровне сцены, где раздевается стриптизерша, но ведь даже она ожидает от безымянных зрителей всего лишь общепринятой реакции, выраженной аплодисментами.

Я думала о психоанализе несколько отстраненно, словно ничего о нем не знала, и покорно следовала требованиям здравого смысла, я приняла решение с такой поспешностью, с какой обычно спешат высказаться, поскольку слова подкрепляют решение, и тогда ты чувствуешь свою ответственность. Остро стояла проблема денег. В «Ар пресс» я получала гроши. Мы условились, что Жак даст мне в долг, а я постепенно верну его, когда появятся дополнительные заработки — предисловия к каталогам, лекции, или же я постараюсь на чем-то сэкономить. На следующее утро, придя на работу, я попросила секретаршу, неглупую и жизнерадостную девушку, которую очень любила, найти мне координаты доктора М. Она тут же разыскала его. Я сама удивлялась своему хорошему настроению и той легкости, с какой пускалась в это предприятие, прекрасно понимая, что оно будет долгим и нелегким. Я позвонила. Что мне нравится в психоаналитиках — так это то, что с ними можно связаться напрямую — без секретаря, который безапелляционным тоном назначит вам прием через два месяца; они же держат трубку у самого рта, их мягкий голос вас обволакивает, вы сразу же чувствуете их присутствие. Однако перед тем как снять трубку, я несколько раз повторила заготовленную фразу: «Меня зовут Катрин Милле, много лет назад я была вашей пациенткой и хотела бы снова к вам прийти».

С тех пор, как я перестала бывать на улице Суффло, мне пришлось пережить уход отца, а потом, несколько месяцев спустя, страшный уход матери. Долгое время моя жизнь был сопряжена с неусыпным надзором, которого требовало ее психическое состояние, с ее ежедневными звонками на рассвете, будившими меня, с моими посещениями — дома или в больнице, с разговорами с ее лечащими врачами, чьи мнения были столь же противоречивы, как и ее поведение; напрасно старалась я вытащить на берег неподъемное тело утопленника, мне это оказалось не по силам. Она притягивала меня к себе для поцелуя и тут же начинала орать, потому что, нагнувшись, я задевала капельницу и причиняла ей боль. В то же самое время решалась судьба журнала, что тоже меня очень тревожило. Однако мысль повторить сеансы психоанализа не приходила мне в голову, даже когда мне доводилось лишь констатировать: «Смерть матери сломала мне жизнь». Я кратко изложила все это доктору М. и в завершение сказала, что это предел и что я, сторонница свободного секса, вновь обращаюсь к нему из-за истории, достойной водевиля. Он ответил, оторвав руки от подлокотника кресла. Наша последняя встреча произошла почти двадцать лет назад. В начале сеанса он сказал, что я «не изменилась». В ту минуту я восприняла это как вежливый комплимент, вернувший меня в то душевное состояние, в каком я вела речь о пластической хирургии или болтала с шофером такси: заверение, что я вполне нормальна. Кажется, я помню, что сидела выпрямившись, словно мы встретились на светском рауте. Но потом, едва выйдя за порог кабинета, я сказала себе, что наверняка он имел в виду, что за все это время я так и не научилась справляться с собственными внутренними конфликтами. И пошло-поехало.

Когда я мысленно переношусь в залитый мягким светом новый кабинет доктора М., то вспоминаю эту вторую серию сеансов, дававших, несмотря на их непродолжительность, простор для знакомого мне душевного покоя, поскольку они ассоциировались для меня с длинными ожиданиями в приемной — передышкой от утомительной жизни — или с прогулкой, пусть и второпях, в квартале, где я раньше жила и от которого остались приятные воспоминания: именно там, расставшись с Клодом, я почувствовала вкус свободы. Этот мягкий свет пронизывал меня, всякий раз восхищая. Позднее врач перебрался на улицу Марэ, в старинный особняк, и кабинет с приемной занимал полуэтаж-антресоль узкого здания, стоящего перпендикулярно к основному. В трех стенах были окна, и оттуда лился ровный свет, приглушенный низким потолком. К счастью, диван был обращен к самой освещенной стороне: широкому двору, замкнутому светлыми стенами, поскольку особняк наверняка совсем недавно отремонтировали. Я вновь ощутила уютную атмосферу квартирки, где жила много лет назад на той же улице в нескольких домах отсюда, первого жилья, которое снимала одна, и окна там тоже были с трех сторон. Часто, покидая кабинет, я пребывала в хорошем настроении, даже если мне случалось испытывать волнение, и тогда с любопытством и высокомерием отличницы я смотрела на тех, кто уходил с серьезными лицами, понурившись, со слезами на глазах. Я думала, что произнесла что-то достойное размышлений, и что с этого места я начну медитации на следующем сеансе, но почти тут же должна была признать очевидность того, что отвлекшие меня мысли и вызванные ими слова не могут существовать за пределами породившей их обволакивающей среды и что веселая суета улицы Архивов, по которой я шла к метро, уже развеяла их.

Какие-то отдельные рассуждения даже остались у меня в памяти. Однажды я сказала, что завидую Жаку за его способность погружаться целиком, разумеется, погружаться в наслаждение, — но, говоря это, имела ли я в виду свои фантазии, которые в момент моего оргазма всегда заканчивались появлением Жака? Доктор М. просил меня вернуться к этому наблюдению. Мне нетрудно было признать, что сама я совсем не умела погружаться целиком даже в воду, поскольку так и не научилась плавать и испытывала ужас перед разверзающейся подо мной бездной, когда я пыталась лежать на воде. Что же касается погружения в удовольствие, теперь оно происходило иначе. Я больше не участвовала в этих ночных авантюрах, во время которых, вопреки своей воле, становясь совершенно безынициативной, я сливалась с огромной безымянной человеческой массой. Мои отношения со странным любовником, который играл со мной, как ребенок с катушкой в игре Форт-Да[28], наконец полностью завершились. Впервые в жизни я оказалась наедине с Жаком как с единственным сексуальным партнером; кризисы не мешали сексу, и наши отношения даже стали более регулярными.

Действительно ли мы оставались с ним наедине? Разве здесь не присутствовала еще одна пара глаз — глаза Наблюдательницы, завладевшей мною в детстве и непрерывно делящей надвое мое сознание, той, что подменяла всевидящее око Божье и сочиняла сценарий моей жизни? События развивались таким образом: Наблюдательница, которая при случае превращалась в Фантазерку, распахивала передо мной двери в мир Жака, где я занимала свое место среди других его любовниц. Она вводила меня туда как новую гостью, не обремененную ни прошлым, ни историей и, следовательно, готовую остаться там навсегда. Новая обстановка, например гостиничный номер, где мы останавливались впервые, очередное свидание в непривычном месте — все это, разумеется, создавало ощущение полной перемены обстановки. Но Наблюдательница была наделена особой силой и могла заставить меня испытать это же ощущение и в знакомых стенах. У нас в спальне всегда висело большое зеркало в золотой раме. Мне раньше не требовалось стоять перед ним, как сейчас, повернувшись в профиль, чтобы с наивным восхищением наблюдать, как, следуя законам механики, пенис Жака с легкостью ныряет и выныривает из выпуклого отражения моих ягодиц, и наслаждение наступало, когда взгляд, успевший зафиксировать основание члена, точно поражающего цель, совпадал с ощущением от его прикосновения. В другой раз Наблюдательница превращалась в администратора гостиницы и смотрела на нас дружески — заговорщицки, как сегодня принято в обществе, предоставляя приют влюбленной парочке, или могла стать услужливым проводником спального вагона, стелющим для нас постели.

В другой раз Наблюдательница вообще исчезала, уступив место фотоаппарату Лейка или Сони. Наши сексуальные отношения проходили через периоды охлаждения, которые были как нельзя кстати, если учесть, что в остальное время мы не могли расслабиться и были напряжены, вот почему у нас вошло в привычку превращать в игру фотосеансы, так или иначе предварявшие акт. Меня, например, такие игры подпитывали и давали импульс моему «внутреннему кино». Жак всегда предпочитал фотографировать меня обнаженной или полуобнаженной в несоответствующей этому обстановке: на свалке машин, в церкви, на фоне исторических памятников, чуть в стороне от экскурсионной группы… Он пристрастился выбирать самые неподходящие места, и если во время приготовлений мне случалось продрогнуть или порвать платье, открывающее выпадающую оттуда грудь, или быть застигнутой врасплох прохожим или охранником, я забывала про все эти страхи, когда на меня был направлен объектив. Излучение, исходившее из гигантского монокля, скрывающего глаз Жака, заменяло мне одежду, когда я оставалась голой, и я с легкостью перемещалась в поле оптического прицела; я чувствовала себя защищенной. Когда давалась команда двигаться к нему, я старалась попасть в этот луч, и пока Жак наводил объектив, я видела лишь черный туннель, который затянет меня внутрь, как духа, исчезающего в волшебном фонаре.

Во время моих сексуальных эскапад мне как-то довелось иметь дело с незнакомым мужчиной, который запрещал мне закрывать глаза, пока он вколачивал в меня свой член. «Смотри на меня, — властно, почти строго говорил он, — смотри мне прямо в глаза». Я подчинялась, как умела, и если я не забыла про этот эпизод, то только потому, что получила тогда необычайно острое наслаждение. Визуальный контакт при физическом соитии пробуждал в нас нечто вроде сверхсознания, что, как ни странно, устанавливало некую дистанцию, усиливавшую наслаждение. Поскольку в момент непрерывного возбуждения половых органов черты лица часто становятся застывшими, я видела у него такое выражение лица, остановившийся на мне взгляд, я отражалась в его глазах в самом неприглядном виде: это вовсе не означало, что я начинала строго судить себя или то, чем мы занимались. Но как все те, кто, напротив, исключает понятие морали из своих сексуальных отношений, я бессознательно обращалась к ней, чтобы получить удовольствие от нарушения запретов: я воспринимала себя как попрошайку, настойчиво вымогающую мгновенное наслаждение. Однако я не слишком хорошо усвоила уловки, к которым прибегает наслаждение, поскольку поворот в наших с Жаком отношениях не дал мне возможности их обнаружить, и моему прозрению во многом способствовали фотоаппараты и цифровые камеры. Когда наши сеансы эксгибиционизма-вуайеризма завершались соитием, у Жака вошло в привычку смотреть попеременно то на мое, то на свое тело, то на наши половые органы, то в видоискатель фотоаппарата, находившийся у него в руках — но там, соответственно, изображение выходило крупным планом, — и если я не могла видеть картинку сама, то даже мысль о ней действовала на меня как сильнейший афродизиак[29]. Этот вариант оказался настолько беспроигрышным, что мы старались специально воссоздать такие условия, если их почему-либо не было. Мы ласкали друг друга, а потом я внезапно отходила на два-три метра. Повернувшись к нему спиной и сильно наклонившись вперед, я расставляла ягодицы, чтобы было видно отверстие ануса и заросли лобковых волос, как новый образ, который вырастает у тебя на глазах, когда переворачиваешь страницу детской книжки с объемными разворотами. Я спрашивала, хорошо ли ему видно; мы, не сговариваясь, определяли дистанцию и на несколько мгновений она становилась столь же непреодолимой, как расстояние между сценой или экраном; пригнувшись, я лишь старалась совпасть с контуром изображения, которое ему предлагала. Если совпадение происходило, то я в этих образах растворялась. Одна ли я так устроена? Бывают ли для человеческих существ другие удовольствия, помимо непристойных? Даже когда тела находятся в самом тесном контакте, разве не существует обходного пути — проекции фантазма — пусть зрелище будет открываться только мысленному взору?

Итак, мне не удалось последовать совету доктора М. Я завидовала Жаку, что он может просто так, без задних мыслей наслаждаться в сексуальном раю. Я говорила себе, что я в этом смысле самообольщаюсь. С самого первого раза, давным-давно, когда я поняла, что я не единственная женщина, которая приходит к Жаку в его холостяцкую квартирку, я пыталась защититься от ревности, похваляясь тем, что, как я написала в оставленном ему письме, — я самая продвинутая из всех; я продолжала жить с мыслью, что сексуальность — это сфера, в которой я добилась совершенства, и когда в жизни я сталкивалась с неудачами или препятствиями, у меня была своя территория, где меня ничто не сковывало, и я пользовалась ею, чтобы обрести покой, уверенность в себе, забвение и способность расслабиться. Но, чувствуя себя свободной, разве я не стала при этом неразборчивой, и, отдаваясь на волю случайных встреч, разве я не слишком доверялась этому самому случаю в поисках наслаждений? Разве не следовало мне вести себя не столь беспечно и не растрачивать себя, стремясь определить собственный путь к наслаждению? Я придерживалась рассуждений, достойных учебника сексологии, и приписывала Жаку умение испытывать сексуальное блаженство, которого сама не могла достичь. Во время одного из сеансов я изложила это доктору М., заявив, что Жак «перенял мои приемы».

Я была не слишком одарена способностью анализировать сны, которые запоминала с огромным трудом. Когда я их записывала и перечитывала на следующий день, они казались мне непонятными и приносили одно разочарование. Но зато я очень тонко чувствовала их атмосферу; даже когда она была гнетущей или страшной, я предпочитала не продлевать сон в попытке истолковать его, а зависнуть там, как облако над буколическим пейзажем. И все-таки однажды я пришла на сеанс с намерением рассказать свой сон. Сегодня большая его часть канула в небытие, но вот что я запомнила. Я нахожусь у психоаналитика. Вопреки обыкновению, он не открыл дверь, приглашая меня в кабинет, поскольку дверь уже приоткрыта. Дверь между приемной и кабинетом находится где-то в центре стены, в сужающемся пространстве, наподобие коридора, поэтому, когда во сне я проходила через эту дверь, я видела доктора с некоторого расстояния; он стоял посреди комнаты. Рядом с ним была женщина. Вот и всё. У меня возникли сомнения по поводу ее личности: уже не помню, была ли это незнакомая женщина или я сама, или какой-то собирательный образ, как это часто бывает во сне. Сцена не была сексуальной, впрочем, в памяти не осталось каких-то особых жестов или слов, но сохранилось ощущение сердечного расположения и волнующей двусмысленности.

После этого сна я вспомнила сцену, на этот раз из жизни, относившуюся к моему отрочеству. Долгие годы у моей матери был друг, проводивший у нас много времени в отсутствие отца — иногда по нескольку дней. Мы с братом так с ним сблизились, что называли его папашей. И хотя нас никто не предупреждал, мы никогда не упоминали о нем в присутствии отца, и это доказывает: еще до того, как мы могли понять суть их отношений с матерью, мы догадывались, что они греховны и запретны, а потому их нужно скрывать. Но уже в том возрасте, когда секс стал более понятным, я случайно застала папашу и мою мать, обнимавшихся украдкой в дверях квартиры. Я шла по коридору, ведущему в комнаты, и увидела их в другом его конце в дверном проеме. Мать стояла спиной ко мне, но когда я закрываю глаза, чтобы представить себе эту сцену, передо мной возникает ее размягченное лицо и тот особый взгляд, который появляется от чувства спокойной уверенности и сознания, что ты любим. Я была потрясена, но уже не могу сказать, чем именно: сомневаюсь, что я подумала о предательстве по отношению к отцу, как можно было бы истолковать этот поцелуй, поскольку давно было условлено, что у каждого из них «своя отдельная жизнь». Я слышала разговоры, да и сама знала, что у отца есть эта жизнь, то есть любовницы; мне скорее кажется, что я просто почувствовала страх перед открытием сексуальности, какой возникает при половом созревании — отражение крайней целомудренности, желания защититься, пока подросток сам еще не оказался в зависимости от открывшихся ему сексуальных ощущений и испытывает особые чувства, обнаружив, что родители, несмотря на их пресловутую мудрость и авторитет, тоже им подвержены. Если бы вместо того, чтобы излагать все это в книге, я решила бы показать этот сюжет в театре, то одни и те же декорации подошли бы сразу для двух сцен — сцены сна и сцены воспоминаний. Все это остается в нашей психике наряду с образами, позволяющими различать лица, предметы, пейзажи и подсознательно выстраивать аналогии с другими, похожими на них, но более абстрактными структурами: пространствами, которые мы «узнаем» вне зависимости от внешнего оформления, будь то обои в квартире родителей или светло-кремовые стены в кабинете психоаналитика. Иначе говоря, если мы ежедневно приспосабливаем пространство к нашим нуждам, управляем им, подчиняя собственной воле, то это потому, что все мы — немного Журдены[30] от архитектуры, но существуют и не поддающиеся нам участки пространства, они живут внутри нас и как бы замыкают нас изнутри. Я была приговорена к пространству узкого коридора, откуда невольно наблюдала за этой парой — в обрамлении двери.

М. посоветовал мне прочесть роман Маргерит Дюрас «Пробуждение Лол В. Штайн».

Он впервые порекомендовал мне книгу! Я всегда собиралась прочесть Дюрас, может быть потому, что ее книги так же загадочны, как сны, они требуют от читателя погружения в глубины собственной личности в поисках недостающих кусочков головоломки, а еще и потому, что я предпочитаю, чтобы литература воздействовала на меня не слишком явно и активно. Жак прокомментировал «Пробуждение Лол В. Штайн» таким образом: это роман, который всегда вызывал «большой интерес у психоаналитиков». Я погрузилась в него; на этот раз, как говорится, магия подействовала.

Разумеется, мы не ожидаем, чтобы разные виды искусства доставляли нам одинаковое удовлетворение; сама же я именно благодаря чтению наслаждаюсь открытием пейзажей и исследованием различных миров, а посредством произведений изобразительного искусства скорее постигаю образы. Естественно, что всем нам хочется отождествлять себя со скульптурами или картинами, нашими застывшими, но вечными альтер эго, тогда как, напротив, книги — недолговечные и наделенные внутренней мобильностью, вызволяют нас из собственной оболочки, заставляя путешествовать. Пейзажи Пуссена великолепны, но меня в них трогает, прежде всего, расположение тел и свежесть лиц; я никогда особенно не любила Каспара Давида Фридриха[31]; если мне очень нравится американская абстрактная живопись крупного формата, то только потому, что она по-своему обращается к телу. Я бы мечтала иметь внешность и одеяние как у юношей с портретов маньеристов, но кем я могла бы представить себя, читая «Моби Дика»? Ахавом? Рассказчиком? Ни тем ни другим! Я отправляюсь в море, не слишком заботясь о них. А может быть, только чистосердечный рассказчик Пруста способен взволновать нас? Верно ведь, что Сван вызывает скорее интерес, чем симпатию? Тогда по мере того, как роман постепенно раскрывает свою топографию, мы погружаемся в него, как в лабиринт. Даже неприязнь, которую я испытываю к хватающим за душу персонажам Бернаноса, скорее, вызвана пропитывающей их приземляющей и затхлой атмосферой, чем их повадками святых или грешников.

Кроме того, мы «входим» в книгу, которая является трехмерным предметом, для того чтобы, едва начинав перелистывать страницы, найти в ней четвертое измерение — время. Какое удовольствие — держать в левой руке ее большую часть, гуще насыщенную информацией, потому что в ней сконцентрированы все напечатанные буквы, а также погруженное в темноту уже пройденное пространство, являющее собой прошлое, к которому возвращаешься. Мне всегда не терпится еще раз физически прочувствовать плотность сбывшегося времени, времени рассказа, к которому добавляется время, отданное его чтению и являющееся частью времени моей жизни: тем, что отведено на вбирание в себя мира романа, который иногда искажает то, что меня окружает, и скоро заставит меня сожалеть о поспешном завершении чтения, поскольку будет безумно больно расставаться с этим миром. Я никогда не читаю без перерыва одну книгу за другой: я оставляю несколько дней на вживание в новое место, подобно тому как, выйдя из кино, какое-то время идешь молча; я совершаю переход границы, и это требует соблюдения карантина.

Я сразу увидела улицы города, куда возвращается Лол В. Штайн, чтобы бродить там, подстраивая свои шаги к шагам какой-то парочки: я соотнесла их с местом жительства автора, изображенным на обложке книги карманного формата, которую я купила, — деревянный настил на пляже в Трувиле. Эти улицы будят воспоминания о приморских городах, пустующих в межсезонье, я лично обязательно представляю их себе на Атлантическом побережье, но в Бретани, в Кибероне. Образы, которые я черпаю в своей памяти, остались от каникул, проведенных там в детстве. Поскольку родители снимали жилье на три месяца, эти каникулы были длинными, и, начиная с середины сентября, по дороге на пляж мы проходили через широкие, уже почти опустевшие улицы с огромными виллами; к обеим их сторонам примыкали сады, стены которых были увенчаны каменными решетками. Конечно же, я мечтала о жизни, которая в один прекрасный день позволит мне войти в эти виллы.

Я проживала сцены, где Лол В. Штайн прячется в поле ржи и выслеживает пару, которую видела в окне гостиницы: с моей стороны это был чистый плагиат. Почти наверняка моделью тому послужила известная картина Эндрю Уайета[32] «Мир Кристины» — молодая женщина лежит в траве, издали наблюдая за домом на возвышении — правда, я никогда особенно не ценила творчество этого художника. Наше подсознание не всегда считается с нашими вкусами. Но пейзаж следовало дополнить деревьями, поскольку гостиница, где встречалась парочка, называлась «Лесная», а также перенести действие на ночное время, но такие детали заимствовались из источников побанальнее. Мне кажется, что у меня произошло наложение рекламных изображений роскошных отелей среди высоченных деревьев на иллюстрации к детским сказкам, где в лесной чаще светятся ослепительные огни замка.

В моем сознании все перемешалось, и эти две декорации обрели лапидарность, свойственную стилю Маргерит Дюрас. А оценив усилия, предпринятые писательницей, чтобы точно разместить своих персонажей в пространстве: не только одних по отношению к другим, но и внутри этих декораций — по отношению к таким деталям, как, например, дверь в комнату, стеклянная дверь на террасу, бар, украшенный зеленью, парковка машин — я пришла к заключению, что эти произвольно размещенные среди архитектурных набросков и макетов фигуры хотя и выглядят застывшими, но на самом деле подвижны; я очень люблю такой вид изображения, он как бы фиксирует пространство между фигурами и скрепляет их между собой в этом пространстве. Их незавершенные жесты создают впечатление, будто само пространство замерло в их руках; между ними существует некая взаимная соотнесенность. Или соотнесенность с миром, как у доверчивого и незащищенного ребенка, неспособного ни отстраниться от направленного на него удара, ни оторвать глаз от завораживающего его зрелища; он сохраняет неведение новорожденного по отношению к своему короткому прошлому, еще не зная, что его тело наделено самостоятельностью; и забывчивость героини Маргерит Дюрас, ее немногословность и пассивность — как знаки подобного соотнесения. В мире, где все принудительно, единственный выход — стать таким же твердым, как то, что хочет нас раздавить, — попросту говоря, окаменеть.

Два других главных героя романа комментируют прогулки Лол В. Штайн в одиночестве. Они предполагают, что, гуляя, она «повторяет прошлое», неустанно вспоминает бал, где увидела, как ее любимый уходит с другой, и из-за этого впала в прострацию. «Развратница, — говорит Татьяна». Я сделаю акцент на слове «развратница». Позднее мужчина, зная, что Лол наблюдает за ними, когда они встречаются с Татьяной в гостинице, подталкивает любовницу к окну. «Возможно, она попадает в прямоугольник поля зрения Лол». И дальше: «Она видела нас, то одного, то другого в проеме окна, в этом зеркале без отражения, перед которым должна была испытать восхитительное ощущение собственной отстраненности». Обе фразы отмечены мною на полях. Позднее оба они расспрашивают Лол: какие желания она испытала, когда увидела, как ее жених уходит с бала вместе с другой женщиной? Она дважды отвечает: «Увидеть их». Подчеркнуто.

Я читала эту книгу на террасе нашего дома на юге в тот период, когда была скорее спокойна, и простой совет прочесть ее внушал мне доверие, поскольку я получила его во время ни к чему не обязывающего разговора; и неожиданно эта рекомендация поставила меня на один уровень с психоаналитиком, на какое-то время подняла меня из моей привычной позы — лежащей на кушетке на уровне его коленей. Как это ни странно, но выделенные мною отрывки, которые я только что процитировала, не пробудили во мне какого-то особого озарения. Как могло получиться, что они вызвали во мне подобный отклик, но не навели на мысль, что в них содержится разгадка, и если хорошо поразмыслить, она могла бы помочь мне пусть не полностью избавиться от страданий, но, по крайней мере, приглушить их? Конечно же, мои переживания не имели ничего общего с меланхолией, в какую была погружена Лол В. Штайн, и, к тому же, меня никогда без предупреждения (или предупредив) не бросал мужчина. Даже когда я отвратительно вела себя, Жак никогда не угрожал мне разрывом. В конце концов, если мне вдруг и пришло бы в голову следить за ним, когда он шел на свидание с одной из подружек, это было бы очередным фантазмом: когда не было обострений, мне доставало ясности ума, даже не облекая свои мысли в слова, в полном масштабе оценить риск подобного поведения: Жак точно не стерпел бы такого. Я никогда не совершала подобных поступков. Я не говорю, что меня, например, никогда не посещала мысль о мести. Меня неотступно преследовало желание собрать все фотографии одной из его девиц и затолкать их в ее почтовый ящик; и хотя мне хотелось освободиться от этих отражений, как от терзающих меня демонов, мне достаточно было лишь мысленно вернуть изображения оригиналу. Доказательства, найденные в ящиках стола Жака, были единственными частицами реальности, к которым я прикасалась, к тому же, как я говорила, только кончиками пальцев.

У меня не было никакого желания застать его врасплох: если другие мужчины, с которыми я была связана, могли у меня на глазах заниматься любовью с другими женщинами, и при этом я не испытывала особой ревности, разве что иногда слегка щемило сердце, то увидеть Жака реально вовлеченным в этот акт было табу, преодолеть которое мне было бы очень нелегко. Я убедилась в этом, когда представился случай, впрочем, мною же и спровоцированный в самом начале нашей связи, и, вопреки всяким ожиданиям, в том числе и моим собственным, я реагировала весьма агрессивно. Речь уже шла о проявлении ревности, к ней примешивалась и интуиция: соответствующее положение, которое я отныне отвела нам — по отношению друг к другу, — мешало мне взять инициативу в свои руки, и я не думаю, чтобы он, по крайней мере по отношению ко мне, сделал бы то же самое. Впрочем, если бы я, со своей стороны, могла вести вольготную жизнь и афишировать сексуальную свободу как «свой прием», то в его присутствии это все равно было бы невозможно из-за символической власти, которую я отводила ему в нашем союзе. Именно он определял, каким будет характер наших сексуальных контактов, он был лидером, когда мы оставались вдвоем.

Я вряд ли говорила о своем чтении с Жаком и даже не уверена, что касалась этой темы в присутствии того, кто рекомендовал мне эту книгу. История Лол В. Штайн очень четко предстала предо мной, но сначала я этим никак не воспользовалась, а оставила про запас. На самом деле совершенно сознательно я ее интерпретировала гораздо позже, когда писала книгу о Сальвадоре Дали, в том месте, где речь зашла о вуайеризме и чувстве отторжения. Когда случается преодолевать какое-то испытание, которое рождает сильную усталость, например тяжелое путешествие, требующее физической выносливости, разве иногда не хочется помедлить, не спешить, чтобы тотчас же прочувствовать радость от того, что вы достигли цели? Разве не лучше подождать, или уже из последних сил, прежде чем лечь в постель, убрать комнату, или напрячься, чтобы, преодолев еще несколько метров, насладиться более обширной панорамой? И разве все это не делается для того, чтобы в последний раз испытать мазохистское наслаждение от тянущей боли в усталых мышцах и, продлив его, почувствовать долгожданное облегчение? Вот так и я не стала немедленно разминать онемевшие суставы. Когда я читала труды психоаналитиков, я всегда восхищалась той легкостью, с какой они «закрывают» описываемые случаи: пациент, страдающий неврозом, довольно долго излагает свои детские воспоминания и сны; впрочем, они возвращаются к нему с удивительной ясностью, которой я завидовала; тут же всплывают какие-то оговорки, детали сновидений, и вот уже первопричина его мании или ингибиции или фобии появляется как чертик из коробочки его подсознания. Эврика! Какой-то важный признак позволил ему мгновенно воссоздать ход событий заговора, направленного пациентом против самого себя. Я не могла похвастаться таким ярким финалом, мне просто становилось лучше, и кризисы случались реже. Настал такой момент, когда я сказала себе, что незачем ходить к психоаналитику, чтобы рассказывать ему о неприятностях у себя на работе.

Доктор М. переехал, и вместо того чтобы выкладывать мои воспоминания и ощущения, как фрукты, дозревающие в полумраке, и наблюдать, как они наливаются мягкими южными красками, я просто разговаривала с ним в кабинете на антресоли, куда свет проникал из круглого слухового окошка, выходившего в очень темную приемную. Попасть в нее можно было только через дверь, которая раньше вела в комнатку консьержки, там не было другого источника освещения, кроме окна, правда, достаточно широкого, но выходившего во двор. Часть этой узкой приемной оказывалась прямо под антресолью, иначе говоря, в глубине сцены, и это еще больше усиливало ощущение подавленности. Я приходила сюда без надежды на то, что мрачные мысли разлетятся на мелкие кусочки, скорее опасаясь, что начну томиться в этих сумерках. Я начала писать «Сексуальную жизнь Катрин М.». Когда я получила издательский договор, то воспользовалась случаем и радостно сообщила об этом доктору во время сеанса, которые еще проходили в залитом светом кабинете. Теперь наши беседы все больше и больше сводились к обсуждению вопроса, должна ли я отказаться от психоанализа… Каждый раз доктор провожал меня до двери и говорил «до следующего четверга» или «до следующей недели». И вот однажды я отрицательно покачала головой, ответив ему отказом, ссылаясь на то, что теперь у меня нет времени, «нужно писать книгу». Я поспешно спустилась по узкой лесенке, соединяющей кабинет с приемной. Можно даже сказать, убежала.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.