БОЛЕЗНЬ, ГРЯЗЬ

БОЛЕЗНЬ, ГРЯЗЬ

Любая ниша, всякое углубление, пребывая в котором тело испытывает обратно пропорциональную объему окружающего его пространства благодать и тем более наслаждается, чем меньше у него остается степеней свободы, обладает свойством пробуждать в нас тоску по зародышевому состоянию. Высшая же степень наслаждения достигается тогда, когда, укрывшись в нашем тайнике, мы можем ясно ощутить непреодолимое биение физиологической жизни и целиком отдаться неведомой силе, которая тянет нас вниз, поворачивая процесс эволюции вспять. Над этим стоит поразмыслить: вовсе не правилами гигиены обусловлено превращение отхожих мест в изолированные «уголки уединения» — правила гигиены не распространяются столь далеко, чтобы требовать такой степени интимности, — и стыдливость — лишь предлог, не имеющий ничего общего ни с приличиями, ни с достоинством, ни с уважением к ближнему, но скрывающий истинную причину: укрываться от посторонних глаз нас толкает желание без помех, сполна насладиться удовольствием, получаемым в процессе дефекации, и радостью, испытываемой при вкушении чарующей вони выделений или созерцании собственных фекалий (Сальвадор Дали оставил нам образные, богатые метафорами описания подобных объектов). У меня нет ни малейшего намерения рассказывать читателям скатологические[29] истории, и моей единственной целью является попытка вспомнить детали вполне рутинных обстоятельств, в которых различные функции моего тела вступили в противоречие, а так как мне так и не пришлось встретить никого, кто открыто признался бы мне в любви к моим экскрементам и выделяемым моим телом газам — да и я, в свою очередь, не испытывала особенного пристрастия к таким проявлениям, — это противоречие приняло форму молчаливой борьбы между мукой и блаженством, наслаждением и страданием.

Я страдаю мигренями. Прибыв в Касабланку самолетом, я, мучаясь от жары и обливаясь потом, долго жду в аэропорту багаж, но путешествие на этом не заканчивается: Базиль, пригласивший меня приятель-архитектор, сажает меня в машину и везет в построенную им туристическую деревню. У него там небольшой домик. Остановка посреди пути на обочине. Вокруг очень красиво, прозрачная листва купается в лучистом свете. Стоя раком на заднем сиденье, я, как обычно, старательно отставляю задницу наружу, так, что для меня не составляет большого труда представить, как она выглядит: я вижу ее в образе большого белого шара, вот-вот готового оторваться и улететь. В то время как один из самых острых членов Франции немилосердно пронзает мой шар, к голове подбираются первые симптомы. Перед глазами начинают плясать сполохи, которые, в соединении с дрожащей в ясном свете листвой, усиливают впечатление всеобщего трепетания атмосферы. С последним ударом члена тело — за исключением задницы — высыхает, скукоживается и, окончательно лишившись жизненных соков, подобно сухому листу, перестает существовать, растворившись в мерцающем потоке света. Точнее говоря, между черепом, окаменевшим в тисках невыносимой боли, и кожей ягодиц, по которой еще бродят заблудившиеся ласковые пальцы, нет больше ничего. Пустота. Невозможно вымолвить ни полслова. Добравшись до места назначения, я уложила свое одеревеневшее тело в большую высокую кровать. Между двумя неподъемными гирями, разделенными пустотой, в которые обратилось мое тело (одна наполненная болью, другая — застывшим удовольствием), вклинилась третья — кишащая тошнотой и рвотой, этими непременными назойливыми спутниками сильной мигрени. Так я лежала: видимость тела, расчлененная на три части и пригвожденная ими к постели, вокруг которой в тишине суетилась встревоженная тень. Когда мигрень приковывает меня к постели и я сутками лежу в темной комнате, полностью лишенная способности пошевелиться и откинуть пропитанные потом простыни, когда единственным элементом, продирающимся сквозь атрофировавшиеся рецепторы моих органов чувств, является тонкий смрад блевотины, мне случается, мобилизовав остатки душевных сил, воображать, что я — серые лужицы зрачков, плескающиеся в глазницах, нос, вдавленный в уголки глаз, — выставлена на обозрение посторонних глаз. Жак слишком хорошо меня знает, а врачи смотрят слишком профессиональным взглядом. Мне бы хотелось, чтобы Жак однажды сфотографировал меня в таком состоянии и чтобы читатели моих статей и книг смогли бы увидеть эти фотографии. Мне кажется, что, когда страдания становятся невыносимыми и лишают меня последних сил, я могла бы испытать что-то вроде компенсации, довершив дело полного распада и разложения моего физического тела выставлением этого процесса на всеобщее обозрение. Ничем не омраченная радость сексуального общения с Базилем являлась логическим продолжением наших легких, воздушных отношений, омрачать которые у меня не было ни малейшего желания, и, если уж мне приходилось болеть в его присутствии, мне бы хотелось, чтобы болезнь протекала в обстановке такой же непринужденной простоты, с какой он, бывало, имел меня после хорошего обеда, не обращая внимания на время от времени испускаемые моим набитым животом газы. Он обладал веселым, проницательным умом, был превосходным собеседником, занятным рассказчиком и однажды совершенно покорил меня, сделав комплимент форме и размерам моего довольно крупного носа — неиссякающего источника комплексов, который, по его мнению, придавал моему лицу особенное обаяние. Базиль предпочитал кончать в задницу, не забывая, однако, при этом предварительно энергично простимулировать уверенными движениями указательного пальца главную точку моего тела. Так как я не могла больше быть ни хорошим собеседником, ни чувствительной любовницей, мне не оставалось ничего другого, как преподнести ему то единственное, что еще оставалось в моем распоряжении, — удивительное зрелище съеживания и распада моей личности.

Людям, страдающим сильными головными болями, хорошо известно, насколько сложно точно определить конкретную причину болезни, и это, некоторым образом, снимает с них ответственность, неминуемо присутствующую в случае, когда болезненные ощущения вызваны определенными действиями страдающего лица (злоупотребление алкоголем или перегрев на солнце, например). За всю жизнь я серьезно напивалась два или три раза, один из них — в компании Люсьена (женатый Люсьен рухнул на меня, я рухнула на ковер — мы спровоцировали всеобщее веселье), который тогда, помнится, увез меня из Парижа на ужин к каким-то своим знакомым, где я выпила слишком много шампанского. Знакомые Люсьена — молодая пара — жили в большом доме, войти в который можно было только через кухню, служившую также столовой. В глубине виднелись две двери, ведущие в разные комнаты. По намеченному сценарию веселье должно было продолжиться в их комнате. Дальнейшие воспоминания довольно путаны: Люсьен, коварно заручившись поддержкой молодого человека, тащит меня на кровать; оба принимаются мять меня и ощупывать, я в свою очередь стремлюсь обнаружить местонахождение ширинок. На кровати, не принимая никакого участия в разворачивающихся событиях, немного в отдалении сидит хозяйка дома, на которую ни уговоры, ни объятия, ни поцелуи ее сожителя не оказывают ни малейшего эффекта; в конце концов они оба исчезают в ванной комнате, откуда юноша появляется некоторое время спустя в одиночестве и заявляет, что «это все не для Кристины, но все в порядке, и мы можем делать все, что заблагорассудится». Я гляжу на это дело совершенно отстраненно, как могла бы слушать трансляцию футбольного матча, льющуюся из распахнутых окон соседа жарким летним днем. Наверное, из уважения к покинувшей нас Кристине — что-то она поделывает? Печально смотрится в зеркало? Сидит в нерешительности на краю ванны? — мы перемещаемся в соседнюю комнату.

Не могу вспомнить, трахал ли меня приютивший нас молодой человек, но точно знаю, что мной, несмотря на мою полную апатию, плотно занимался Люсьен. Я медленно тонула в перинах. Голова, плечи и раскинутые крестом руки, сдавленные каким-то парализующим грузом, еще держались на поверхности, но живот с агонизирующим, заполненным членом Люсьена влагалищем — который, нужно отдать ему должное, видимо, понимая, что со мной не все в порядке, действовал довольно аккуратно — без сомнения шел ко дну. Несмотря на все это, я находила в себе силы подняться. Сколько раз? Не помню. Пять? Шесть? В чем мать родила, я пересекала кухню и направлялась в сад, где блевала прямо на центральной аллее. Дождь лил как из ведра. Каждый скручивавший мое тело спазм, казалось, довершал работу молота, без устали кующего кусок железа на стенках моей черепной коробки — с каждой судорогой этот кусок разлетался на мелкие капли, впивавшиеся в мозг. Мне чудилось, что все мое тело обратилось в гигантскую руку, что эта рука целиком помещалась у меня в голове и ловила там, корчась от боли, стекающие по стенкам раскаленные капли. Холодные струи дождя немного смягчали боль. На обратном пути я делала остановку в кухне и полоскала рот в раковине. Утром, когда все было кончено, когда волшебник аптекарь прописал чудодейственную пилюлю и когда я смогла адекватно воспринимать окружающий мир, Люсьен заверил меня, что за ночь отымел меня не раз и не два и что, по его мнению, мне это доставляло немалое удовольствие. Таким образом, это был один из редких моментов в моей жизни, когда я делала что-то, не отдавая себе отчета в своих действиях. Несколько месяцев спустя девушка — Кристина — нанесла мне визит и рассказала ужасную историю о том, как она и ее приятель попали в аварию, после которой в живых осталась только она, и о том, что семья молодого человека выгнала ее из дома, в котором они принимали нас тем памятным вечером. Мне было ее по-настоящему жаль, и в то же время я не могла отделаться от странного ощущения — словно бы ночной кошмар неожиданно ожил, обрел плоть и получил продолжение в реальной жизни.

Все эти воспоминания воскресили в памяти еще одно: в один прекрасный день у меня случилось расстройство желудка — в отличие от эпизода с Брюно причиной этого был не обильный роскошный обед, а, наоборот, неосторожно съеденная несвежая пища, — и Люсьен выбрал именно этот день для того, чтобы всенепременно засунуть мне свой член в анус. Ничто не могло его остановить — ни отговоры, ни объяснения, ни предпринятый мной в качестве последнего средства лихорадочный минет: Люсьен хотел анального секса и, ухватив меня покрепче, погрузил пальцы в задний проход. Я со стыдом почувствовала, что он окунает их в жидкую среду, но было поздно — Люсьен сменил пальцы на член. Нет никакого сомнения, что удовольствие, получаемое посредством анального отверстия, родственно сладкому чувству, охватывающему вас в короткий момент, предшествующий непосредственному извержению фекалий, однако сплав этих двух ощущений превратился для меня в настоящую пытку. Скатологические игры остались за горизонтом моего чувственного опыта: ни волею обстоятельств, ни под влиянием мужчин, имевших определенный навык в этой области, ни разу я не принимала в них участия. Таким образом, относительно только что описанных казусов мне приходит на ум только одно — оба случая произошли в обществе мужчин много старше меня, при этом и тот и другой, по различным, впрочем, причинам, могли быть восприняты мной в качестве «отцовских» образов. Вынув из моей задницы грязный член, Люсьен отправился в ванную комнату, довольно пробормотав лишь что-то в том смысле, что «и надо было ломаться…». Я успокоилась.

Нередко случается, что, испивая, так сказать, чашу наслаждения, мы целиком и полностью отделываемся от своего тела, сбрасываем его, как змея кожу, и без остатка вверяем его партнеру, упиваясь следующим за этим ощущением полноты и радости бытия; некоторые аспекты этого ощущения могут отыскаться и при совсем иных обстоятельствах частичного распада тела: в отвращении, унижении или свирепой боли. Выше я уже касалась вопроса об открытом пространстве, которым мы пытаемся безраздельно завладеть, и о наготе, выставляя которую напоказ мы стремимся привлечь посторонние взгляды. Впрочем, в этих случаях нагота играет роль украшения, и выставление ее на обозрение возбуждает в точности так же, как и в случаях прямо противоположных, когда одеваемое и накрашиваемое тело готовится стать орудием соблазнения. Я не случайно употребила термин «возбуждает», так как речь идет именно о возбуждении, пришпоренном жгучим желанием добиться от окружающего мира ответа. Однако оцепенение, наступающее немедленно после опорожнения кишечника или мочевого пузыря, или погружение в темный колодец боли уже не позволяют говорить о возбуждении: притихшее тело, не в силах пошевелиться, тонет в углублении матраса, блевотина стекает по пальцам ног, а дерьмо тонкой струйкой сочится между ягодицами. Если к этим чувственным данным примешивается ощущение тонкого удовольствия, то происходит это не оттого, что окружающая тело огромность, кажется, выпивает его до дна, но, напротив, от чувства, что само тело не имеет ни дна, ни границ и что посредством выворачивания самого себя наизнанку можно впитать в себя окружающее пространство.

Если утверждение о том, что одним из значений слова «пространство» является «пустота», а само это слово, употребленное без эпитета, чаще всего вызывает в памяти образ голубого неба или пустыни, верно, то также верно и положение, согласно которому упоминание об ограниченном пространстве неминуемо наводит на мысль о «заполненном» пространстве. Когда, следуя неведомо какому капризу, мне хочется поглядеть на изнанку моей любви к бесконечным горизонтам, мне достаточно перенестись воображением в помойку (почти всегда помойка оказывалась мусорными бачками у дома, в котором я провела детство). Там мужчина, спустившийся вынести мусорное ведро — и поставивший его для такого случая на землю, — трахает меня, прижав к стене между бачками. Мне не пришлось воплотить этот сценарий в жизнь, хотя одно время я прилежно навещала одного приятеля, который жил, окруженный таким фантастическим беспорядком и такой феерической грязью, что у меня не оставалось никаких сомнений — где-то в глубине его подсознательного был запрятан образ мусорного бачка как идеального образа существования. При этом это был эстет, образованнейший человек, критик, писатель, обладавший спокойным, ясным, хотя и немного вычурным стилем. Квартира его состояла из двух крохотных комнат, почти полностью заваленных книгами и рукописями, лавинами сходящих с книжных полок, занимавших все стены. Пространство одной из комнат на три четверти было занято кроватью, ни простыни, ни покрывала которой мне так и не пришлось ни разу увидеть иначе как скомканными в углу, и в которую можно было попасть, только разобрав предварительно гору газет, журналов и прочей бумаги. Письменный стол, находящийся во второй комнате, выглядел так, словно разбойник с большой дороги, по ошибке взломавший дверь в эту обитель интеллектуала и, естественно, не нашедший ничего стоящего, выместил на нем всю свою разбойничью злость. Пол соответствовал: я пролагала себе путь среди наваленных кучами книг, разбросанных там и сям каталогов, сонма распечатанных конвертов, туч скомканных бумажек и залежей каких-то разрозненных страниц, которые, вполне возможно, все еще представляли собой немалую интеллектуальную ценность. Этот натюрморт был покрыт толстым слоем пыли. Все это можно было бы перенести, не причиняя непоправимого вреда своему душевному здоровью, если бы на каждой бумажке в комнате не красовался жирный круг — следы от многочисленных стаканов, которые, покрытые изнутри засохшей каштановой пленкой — остатки выпитых тысячелетия назад напитков, — служили пресс-папье, если бы футболка бурого серого цвета в паре с засохшей губкой не прятались в простынях и если бы, для того чтобы обнаружить кусочек мыла в раковине, не приходилось осуществлять археологические раскопки в залежах чашек и блюдец, покрытых затвердевшей коркой крошек и остатков пищи, — от этого тошнота подступала к горлу. В этой трущобе я провела не одну ночь. Хозяин не обманывал ожиданий: его очевидное и полное неведение, касающееся существования орудия, служащего человечеству для совершения базового гигиенически-социального акта — зубной щетки, — являлось для меня неиссякающим источником удивления, а так как я ни на минуту не сомневалась, что всякая мать обучает своих детей элементарным жестам личной гигиены, становящимся впоследствии рефлекторными, я всерьез задавалась вопросом о том, какой степени амнезии нужно достичь, чтобы их начисто позабыть. Когда он смеялся — он всегда смеялся в нос, — его верхняя губа поднималась и обнажала частокол зубов, покрытых толстым желтым налетом, кое-где тронутым черными пятнами. Он обожал быть оттраханным в задницу женскими пальцами и, открыв мне дверь, не терял времени даром, тотчас же вставал раком и подставлял мне свои тяжелые белые ягодицы, в то время как его лицо принимало серьезное, сосредоточенное выражение ожидания. Я устраивалась сбоку на коленях, широко раздвинув ноги, и, легонько поглаживая левой рукой ему спину или бедро, смоченными слюной пальцами правой руки начинала массировать колечко ануса, затем вводить один, два, три… четыре пальца. Если бы кто-нибудь имел возможность в это время посмотреть на меня со стороны, то легко мог бы принять меня за кухарку, взбивающую крем, или за фабричную девушку, яростно полирующую какую-то деталь. Его постанывания напоминали его носовой смех и возбуждали меня в высшей степени — по ним я могла судить об эффекте, производимом моими лихорадочными движениями, — так, что я с большим сожалением отрывалась от его ануса и то только тогда, когда не могла больше двигать занемевшей рукой. После такой прелюдии мы приступали к основным действиям, пробуя позицию за позицией, словно акробаты под куполом цирка, которые после серии головокружительных этюдов оказываются в зеркальном исходном положении, поменявшись местами. Мой язык приходил на смену пальцам, затем я проскальзывала вниз, в позицию, которую принято называть «шестьдесят девять», после чего приходил мой черед становиться раком. Необыкновенно острое удовольствие, испытываемое в этом логове, было одной из тайн места, не перестававшей меня интриговать. Очень немногие знали дорогу в пещеру интеллектуала, и возможность понежиться в глубине, несомненно, будила испытываемую детьми страсть к клоаке. Клоака является прежде всего потаенным местом, и ее потаенный характер определяется в первую очередь не через стыд и позор, испытываемые субъектом, застигнутым там врасплох, но скорее тем, что — подобно некоторым представителям животного мира, которые в качестве защиты от врагов испускают отвратительно пахнущие жидкости, — она служит защитным чехлом, в нее прячутся, как в нору, предоставляющую тем более надежную защиту, что ее стены частично сделаны из собственных выделений. Мои знакомые тем не менее могли без труда констатировать, что мой приятель выходил за рамки любых мыслимых и немыслимых норм неопрятности даже для представителей интеллигенции, по определению не слишком заботящихся о своем внешнем виде. Я не увиливала от расспросов и храбро и спокойно — пусть и с некоторым вызовом — отвечала на любые недоуменные комментарии по этому поводу: «Да, да! Я — всегда такая чистая, опрятная и благоухающая, — я ныряю в эту грязь». Или: «Я обнимаю его точно так же, как вас».

Не нужно быть великим психологом, чтобы обнаружить в таком поведении очевидную тягу к самоуничижению с некоторой примесью развратного желания втянуть в эту игру партнера. Однако в моем случае на этом дело не заканчивалось — я была убеждена, что на мою долю выпала редкая возможность пользоваться фантастической свободой, и была очарована этим обстоятельством. Совокупление по ту сторону восхищения и отвращения становилось не только актом самопоругания, но, выворачиваясь наизнанку, превращалось в восходящее движение, возносившее меня над предрассудками. Есть смельчаки, нарушающие такие исполинские хтонические табу, как инцест. Я скромно довольствовалась свободой не выбирать партнеров, каким бы ни было их число (учитывая обстоятельства, в которых это происходило, я не узнала бы и отца родного, будь он «из их числа»), пол (я положительно вправе сделать такое утверждение), физические и моральные качества (точно таким же образом, как я не избегала мужчину, который не знал, что такое мыло и мочалка, я, в здравой памяти и трезвом рассудке, посещала трех или четырех дряблых идиотов), ожидая того, давно обещанного Эриком, момента, когда я окажусь наконец под специально обученным псом. Этого так и не случилось. Я до сих пор теряюсь в догадках относительно причин — то ли Эрику так и не подвернулся удобный случай, то ли он просто решил, что псу лучше оставаться фантазией, недостижимой мечтой.

Выше я затрагивала тему пространства и вот теперь добралась до животного мира и вопроса о погружении в пучину мира людской животности. Как лучше описать контраст ощущений, где радость и наслаждение, поднимающие тело вверх, смешаны с неумолимо засасывающими нас вниз грязью и мерзостью? Возможно, посредством следующего образа: я очень люблю, находясь в самолете, не отрываясь глядеть на проплывающие внизу пустынные дали. На дальних маршрутах долгое пребывание в закрытом пространстве при ограниченной возможности передвижения рано или поздно приводит к некоторой всеобщей расхлюпанности пассажиров, и к потолку, формируя удушливое облако, поднимаются испарения от нагретых подмышек и потных ног. В такие моменты, глядя на расстилающуюся подо мной сибирскую тайгу или бесконечные пески Гоби, я испытываю настоящий восторг, только усиливающийся от того, что мое тело сжато и спрессовано — не столько ремнем безопасности, сколько густой душной атмосферой салона.