Жертвоприношение

Жертвоприношение

Я люблю в одиночестве заходить в пустые соборы, когда наступает ночь. Мои шаги гулко отдаются на каменных плитах, и, медленно идя по проходу между рядами скамеек, я приближаюсь к слабому красноватому свету ночной лампы. Но не он привлекает меня, а более сильный свет, который я замечаю позади главного алтаря. Я огибаю его и вижу, у изголовья апсиды, маленькую часовню, где, перед более скромным алтарем, только что закончилось ночное богослужение. Верующие уже ушли. Никого нет. Но свечи продолжают гореть по обе стороны закрытой дарохранительницы, освещая большие букеты белых цветов. Это лилии. Справа от алтаря, в застекленной раке — статуя «Христа скорбящего» в человеческий рост. Он сидит, сложив руки на коленях, поставив ноги на красную бархатную подушку. Плащ из красного бархата, расшитый золотом и завязанный на шее шелковым шнурком, слегка распахнут на обнаженной груди. Подойдя ближе, я отчетливо различаю, несмотря на падающую от меня тень, несмотря на собственное нежелание это видеть, — кровь, которая вот-вот заструится из едва затянувшихся ран, нанесенных розгами. Из-под тернового венца тоже стекло несколько капелек крови, запекшихся на висках и на лбу цвета слоновой кости. Христос смотрит на меня спокойно и умиротворенно.

Перед ракой — большой стол, на котором горит множество свечей. Некоторые уже догорают; их умирающее пламя рассеивается легкими завитками голубоватого дыма. Другие, прямые и ровные, скорее всего, были зажжены недавно, при последних словах молитвы, перед тем как верующие в последний раз осенили себя крестом и преклонили колени.

В часовне стоит тяжелый запах ладана, лилий и горячего воска. Для того чтобы сильнее ощутить аромат цветов, я поднимаюсь на две ступеньки к алтарю. В этот момент я слышу слабый звук отворившейся боковой дверцы, той самой, через которую я недавно вошла — она единственная открыта в этот поздний час. Я прислушиваюсь. Размеренные шаги, отдающиеся под высокими темными сводами, приближаются — кто-то идет ко мне по центральному проходу. Я прислоняюсь спиной к алтарю, опершись локтями на белый узорчатый покров. Я жду.

Когда он наконец выходит из тени, я поражена его легкой уверенной поступью и его молодостью. Теми же размеренными шагами он направляется ко мне и без колебаний поднимается по ступенькам, которые отделяют часовню от галереи, окружающей церковные хоры. Ткань его рубашки так тонка, что я замечаю просвечивающие сквозь нее острия сосков. Под расстегнутым воротником виднеется золотая цепочка, которая подчеркивает изящную линию основания шеи.

Лишь когда он подходит ко мне на расстояние вытянутой руки, наши взгляды встречаются, и мы несколько мгновений смотрим друг на друга. Затем он опускает глаза и, не говоря ни слова, встает на колени. Медленно склонившись к полу, касается губами ремешков моих босоножек. Его руки обхватывают мои лодыжки. Теперь мы оба стоим неподвижно. Я смотрю вниз, на его затылок и основание плеча, виднеющиеся в распахнутом вороте рубашки. Я чувствую лишь нежность его рук, слегка дрожащих, и проникающий сквозь ткань чулок жар его участившегося дыхания.

Мой поклонник не шевелится. Он готов для жертвоприношения.

Все произошло, как и было задумано. Мне нравится такая точность исполнения.

Протягивая мне исписанный от руки листок, который она только что прочитала, Мари воскликнула:

— Это часть какого-то грандиозного действа!

— Ты знаешь, сейчас я описываю по памяти некоторые наши вечеринки. Мне хотелось, чтобы этот текст выглядел как предисловие к той церемонии, которая предшествовала клеймению Себастьяна. Помнишь, ты не смогла в ней участвовать, потому что…

— Но этот текст — вымысел?

— На тот момент, что я его писала, он действительно был вымыслом, мечтой. Но впоследствии эта сцена произошла на самом деле — так, как я ее и представляла — в Руанском соборе, в начале лета, поздно вечером… Странно — мои шаги так сильно отдавались в этом огромном гулком нефе!.. Но жертвоприношения в конце не было. Оно состоялось позже — в тот вечер, когда ты, к счастью, не смогла прийти, и который мы с F. назвали «вечеринкой жертвоприношения».

— Почему «к счастью»? Что тогда произошло?

— Хочешь выпить сок манго или гуайявы? Или что-нибудь покрепче, смешанное с лимонным соком?

— Нет, спасибо… Лучше расскажи…

— Одно другому не мешает… В некотором смысле, даже наоборот… Ты знаешь участников этой вечеринки, кроме Камилла и Гаэтаны. Гаэтану я встретила незадолго до того у общих знакомых (их имена тебе ни о чем не скажут). Ей, должно быть, лет двадцать шесть — двадцать семь. Она высокая, у нее бледное лицо, светло-серые глаза, коротко подстриженные волосы, мальчишеские манеры в сочетании с женской фигурой. Думаю, ты сочла бы ее красивой…

Гаэтана… Ваше имя, ваши глаза вызывают у меня воспоминания о зимнем море. Вы почти сразу же заговорили со мной об Остенде. Помните? Но в связи с чем?..

Встреча проходила по всем правилам хорошего тона — с гашишем, спиртным и рок-музыкой. Я не знала ничего о Гаэтане, но она, судя по всему, знала многое обо мне. Мы нашли пустую комнату, где можно было поболтать наедине, подальше от шумного сборища. Ее желание присутствовать на одной из моих «церемоний» само по себе не было бы достаточным основанием для того, чтобы я на это согласилась (в любопытствующих не было недостатка!), если бы я не убедилась в ее неподдельном энтузиазме, который то и дело прорывался в восхищенных восклицаниях: «Великолепно!», «Потрясающе!». Нисколько не обманываясь по поводу удовольствия, которое мне доставляло разыгрывать опытную женщину перед удивленным новичком, я тем не менее сочла ее подходящей кандидатурой. Ее низкий бархатный голос звучал очень соблазнительно.

Поскольку Гаэтана заявила, что в этот день она полностью свободна, я попросила ее приехать к F. ближе к вечеру, чтобы у нас было время не торопясь подготовиться к тому, что должно было начаться с наступлением ночи. Днем раньше непредвиденный телефонный звонок от юного приверженца моих церемоний, просившего меня о свидании, натолкнул меня на следующую мысль: почему бы не добавить удовольствия в эти приготовления, попросив помочь нам кого-то из наших молодых людей — например, этого самого Камилла В., который на другом конце провода ждал в тревоге и смущении, когда я назначу ему свидание. Камилл (его действительно так звали) — разве это имя не вызывает в памяти образ горничной из прустовского романа, в маленьком накрахмаленном фартучке и платье со сборчатым воротником? В самом деле, это имя было предопределено судьбой — конечно же, его обладатель должен был послужить нам камеристкой: раздеть нас, приготовить нам ванну, потом нарядить для вечеринки. Когда я говорю «нас», это просто фигура речи: я никогда не знаю заранее, приму ли я сама участие в действе или предпочту остаться «посторонней», лишь наблюдая за ним и иногда — направляя.

Когда Камилл вошел в просторную, чопорно обставленную гостиную, его попросили раздеться («Полностью?» — «Да, полностью») и, подняв руки, медленно повернуться вокруг себя, чтобы продемонстрировать свое тело. Его полудетское очарование вызвало желание понянчиться с ним, как с куклой. Но его позвали сюда не за этим. Мы отвели его в комнату F., несомненно, самую уютную во всей квартире. Каково ему было оказаться голым перед тремя женщинами, по-прежнему одетыми в строгие будничные костюмы? Член у него немедленно встал. Эта очевидная мужественность, с которой он толком не знал, что делать — скрывать ее или нет? — очевидно, приводила его в смущение и придавала ему тот глупый вид, который побуждает женщин к насмешкам. На этой импровизированной вешалке ему пришлось переносить в соседнюю комнату вещи, которые он снимал с F. и Гаэтаны, одну за другой — с немного неуклюжей, но старательной манерой начинающей горничной. Наполнив ванну, он грациозно подал им руку, чтобы они смогли без лишних усилий переступить бортик и погрузиться в воду, покрытую слоем ароматной пены, которая скрывала очертания тел, волосы на лобках, мягкие ласки и скользящие проникновения. Женщины, закрыв глаза, медленно целовались. Камилл, для большего удобства встав на колени, неустанно омывал им плечи, шею, верхнюю часть спины, словно не осмеливаясь спускаться ниже. Их руки были скрыты под непрозрачной водой; иногда резкие всплески разбивали ее поверхность, и мыльные хлопья разлетались мелкими брызгами. У пены был лимонный запах. Внезапно Гаэтана поднялась, блестящая от водяных струй, и, повернувшись к Камиллу спиной, велела ему полизать ее между ягодиц, а потом слизать последние хлопья пены с волос на лобке. Когда он это сделал, пена собралась вокруг его рта, образовав забавные белые усы.

Наш херувим отнесся к своей роли со всей серьезностью. Мне казалось, что я присутствую при детской игре. Да и по сути, какая разница? Сознание того, что это игра? В детских играх извращенность проявляется бессознательно, в наших — обдуманно; разница только в этом. Что же произошло в голове того одиннадцатилетнего мальчика, который недавно убил свою восьмилетнюю подружку во время игры, нанеся ей сорок восемь ударов ножом?

Когда F. и Гаэтана наконец вышли из ванной, Камилл обернул их огромным сиреневым полотенцем.

Поскольку было еще слишком рано облачаться в наши церемониальные одеяния, они, разморенные после купания, решили какое-то время отдохнуть на кровати. Камилл улегся первым, глубоко зарывшись в свежие простыни. Наши ступни удобно устроились на его свернувшемся в клубок теле, которое тут же принялись изучать. Пальцы ног на ощупь проникали в его рот, в ноздри, скользили по бархатистым щекам, следовали вдоль линии бедра, спускались к животу, играли с напряженным членом и, проникая в промежность, ощущали, как перекатываются небольшие бархатистые шарики.

Затем маленький самец был извлечен из-под простыней, чтобы подвергнуться испытанию: сможет ли он изобразить «постельного героя»? Оказалось, что нет. Его слишком поспешные семяизвержения разочаровали моих подруг, которые состроили недовольные гримаски. Он страшно переживал. Что было делать? Отослать его за столь явную некомпетентность? «Не кажется ли вам, что вы этого заслуживаете?» Но его сконфуженная мина была столь забавной, что обезоружила их. Следовало бы проявить строгость; но вместо этого Гаэтана укусила его за губу, a F. сдавленно захихикала, прижав ко рту простыню. Но о прощении не было и речи; Камилла все равно надлежало наказать, хотя бы ради приличия. Женщины уложили его на гору подушек, так, что ягодицы оказались приподнятыми, и устроили ему порку — хотя и не по всей надлежащей форме, но все же достаточно сильную для того, чтобы не казаться ласковым порицанием.

Роль камеристки ему больше подходила: когда ему указывали, что делать, он справлялся не так уж плохо. Однако, наблюдая за его действиями, можно было понять, что он впервые в жизни обрызгивает женщинам волосы на лобке духами из грушевидного пульверизатора и пристегивает чулки к поясу. Когда я спросила его, так ли это, он лишь смущенно пробормотал: «Да», не поднимая глаз от застежки пояса, которой собирался закрепить черный чулок, натянутый на кремовую плоть — ту драгоценную плоть, которую в былые времена прятали от загара под кружевными зонтиками.

Теперь мы были готовы (по крайней мере, как будто…). Камилл застегнул «молнию» на платье F. — длинном черном шелковом платье 1930 года, собранном ниже талии кокеткой, уходящей вниз, что создавало видимость изящного шлейфа. Мое платье, более короткое, заканчивалось выше щиколоток — приталенное, с поясом и широкими рукавами «летучая мышь», очень удобными. Декольте, полукруглое спереди, переходило в треугольный вырез на спине, доходивший до самой талии. Оно было мне очень к лицу (именно было, поскольку с того времени оно загадочным образом исчезло).

Пока F. и Гаэтана красились, Камилл приводил в порядок комнату, и особенно постель, которая была вся смята. Он перестелил простыни и разгладил их ладонью, чтобы в середине стала заметна ажурная венецианская вышивка — монограмма, окаймленная гирляндами цветов.

Закончив свою работу, Камилл ушел. По дороге к двери он обернулся и спросил меня: «Могу я вам перезвонить?»

Конец приторного пролога и лукавого жеманства.

Затем последовал антракт — перейдя в большую гостиную, мы приступили к блюдам и напиткам, принесенным из «Деликатессен», небольшого летнего кафе, и сервированным на низком столике.

Потом Гаэтана обеспокоенно спросила:

— Он не рассердился?

— Камилл? С чего бы ему сердиться?

— Но мы так плохо с ним обошлись!

— «Плохо обошлись!»

Мы с F., смеясь, запротестовали.

— Если он и рассердился, то только из-за того, что мы обошлись с ним чересчур снисходительно — пожурили как ребенка, просто ради смеха! Я не собираюсь преподавать вам уроков, но хотела бы обратить ваше внимание вот на что: если вы не разделяете убеждения, что ваше удовольствие — и его тоже, иными словами, что он находит свое удовольствие в вашем, — то вы будете в проигрыше с самого начала, вы превратитесь, даже не отдавая себе в этом отчета, в рабу своего раба, его душевных состояний, истинных или предполагаемых… Нужно вообразить себе полностью счастливого Сизифа!.. Попытаться, по крайней мере… Разумеется, это не так просто… Даже для меня… Но, возвращаясь к Камиллу, могу вас уверить — он ушел отнюдь не раздраженным!

Солнце скрылось, и наступила ночь. В комнате было совсем темно. Мы зажгли лампы и задернули занавески. Почетный гость должен был позвонить с минуты на минуту. F. и Гаэтана выскользнули из гостиной. Прислушавшись, можно было отчетливо различить приглушенные расстоянием звуки… и вот я услышала донесшийся снизу стук двери лифта. Потом лифт остановился на нашем этаже.

Ритуал, если только мне не захотелось бы его изменить (но сегодня об этом речь не шла) был следующим: стоя посреди комнаты, раздеться, начав с обуви, потом снять носки, рубашку и так далее… и наконец трусы. Пока он раздевался, я смотрела на него; что-то в нем изменилось; кажется, он повзрослел. Потом я поняла: это усы, которых я раньше у него не видела, придали ему такой «взрослый» вид. Я сказала ему об этом. Он ничего не ответил. Впрочем, ответа от него и не требовалось.

Я повязала ему на шею вместо поводка красный шелковый шнурок, украшенный кистями с бахромой, а на голову — белый шарф, концы которого стянула на затылке. (Процесс выбора ткани, купленной несколькими днями раньше, поверг продавщиц в изумление. Поскольку нужна была слегка просвечивающая ткань — такая, чтобы под ней были заметны очертания тела, но не более того, — мне пришлось в поисках подходящей разворачивать многочисленные рулоны, растягивать ткань, подносить к глазам, чтобы увидеть, насколько она просвечивает; это вызвало насмешливые замечания, произнесенные mezzo voce[5] вроде «Чего только на свете не увидишь!» — что в данном случае показалось мне тонким наблюдением.)

В таком виде — с белым шарфом на голове и шнурком на шее — я и ввела его в полутемное святилище, где ожидали мои подруги, сидя на канапе. Гаэтана прошептала: «Негр! Обожаю негров!» Я заставила его пройтись перед ней, сначала выпрямившись во весь рост, затем — на четвереньках, чтобы она смогла полюбоваться его продолговатыми изящными мускулами и гибкими движениями юного хищника, который, даже отдыхая, выглядит так, словно готов к прыжку. «Сколько ему лет?» Я ответила: «Двадцать три». Гаэтана смотрела на него и, кажется, собиралась что-то сказать… но промолчала.

— Полижи ноги своей новой хозяйке.

Сейчас я была распорядительницей, отдающей приказы… Но в то же время я была и рабыней с закрытым лицом. Подчиняясь приказу, я смотрела сквозь ткань на свою новую хозяйку. Потом я склонилась к ее ногам, и ткань облепила мои губы…

Я была распорядительницей, которая организовала весь церемониал… Но в то же время я была и Гаэтаной. Я ждала, когда прекрасное черное тело склонится к моим ногам, я чувствовала прикосновения чужих пальцев к своим лодыжкам, горячее дыхание сквозь ткань…

F. тоже хотела ощутить жар его дыхания по всей длине своих ног: «Пусть он начнет с пальцев ноги и медленно поднимается все выше!» Едва лишь он начал, как она одернула его: «Я сказала — медленно!» Тогда он начал медленно выдыхать воздух, отчего ткань слегка вздувалась вокруг его губ — до тех пор, пока F. не сказала: «Хватит», после чего он тут же остановился.

Да, этого в самом деле было достаточно… Натянув шелковый поводок, я заставила негра попятиться и объявила ему:

— Незадолго до вас приходил очаровательный молодой человек, чтобы выкупать и одеть нас. В качестве горничной он был превосходен. Но для всего остального он оказался слабоват… не очень вынослив. Пришлось его пощадить. Помнится, однажды вы мне сказали, что у вас такое впечатление, словно я сдерживаюсь — вы как будто об этом сожалели! Что ж, сейчас я и в самом деле сдержана… даже слишком! И вы на себе это почувствуете… Впрочем, вы здесь именно для того, чтобы быть нашим козлом отпущения…

Я принесла свою любимую плетку. «Это была плетка, свитая из кожаных ремешков, похожая на те, которые используются в дрессировке собак. От тонкого мягкого кончика до той части, которую держат в руке, она постепенно утолщалась и становилась более жесткой, почти негнущейся, образуя что-то вроде короткой рукоятки». Это описание аналогичной модели, взятое из романа «Образ», наводит меня на мысль, что автор купил ее в том же магазине шорных изделий в районе Оперы, где и я когда-то покупала свою. Недавно я снова туда заходила, и продавец сказал мне, что этот товар больше не производится. («Больше не осталось тех, кто разбирается в таких вещах, мадам!») Я редко ей пользуюсь, приберегая лишь для избранных. Очень жгучая, она позволяет причинить сильную боль лишь слабым движением запястья — лишь бы удар был нанесен точно.

Сдерживаться — мысль об этом приводит меня в ужас. Да и к чему сдерживаться? Все побуждало меня отказаться от этого: и его почти нескрываемое желание, и его кожа, на которой под ударами плети не появлялось, как на коже у белых, багровых рубцов, которые, несмотря ни на что, все же заставляют проявлять некоторую осторожность. Ничто, кроме усталости, не могло помешать продолжать экзекуцию. Вот почему я пришла в крайнее исступление, нанося удары по этой бронзовой плоти. Она конвульсивно подергивалась, но не бунтовала. Она не двигалась с места. Проведя рукой по спине, покрытой потом, я обнаружила вздутые рубцы, к которым на некоторое время приложила ладонь, чтобы немного охладить их.

Ни крика, ни стона… И никаких других звуков, кроме ударов плети, отдаленных раскатов грома и стука первых капель дождя в зашторенные окна.

Гаэтана поднялась и взяла протянутую мною плеть. По тому, как неумело она ее держала, было видно, что она незнакома с этим орудием. Ей недоставало уверенности, чтобы хлестать раба, предварительно не испросив его позволения. («В этот момент, — скажет он мне позже, — я догадался о том, что она начинающая».) Но это не имело большого значения, поскольку она хлестала его с явным удовольствием.

Я приказала ему раздеть ее. Она стояла совсем рядом с ним, выпрямившись в свете свечей. Он снял с нее жакет и блузку, и ее груди оказались прикрытыми лишь тонкой шелковой тканью комбинации. Он должен был смутно различать их, как и очертания фигуры, склоняя коротко остриженную голову перед ее лицом. Раздевание продолжалось, нарочито медленное — то она останавливала его, то он — ее (завтра они снова станут чужими друг другу), пока наконец не дошло до заключительного этапа — полного обнажения. Затем негр в изнеможении вытянулся на ковре. Гаэтана улеглась ему на ноги, так что ее молочно-белые округлые груди прижались к его бедрам. Опершись на локоть, склонясь над его лобком, она проводила пальцами по его члену, который начал твердеть. F., до этого момента не принимавшая участия в происходящем, быстрым движением обвила свободный конец шелкового шнурка вокруг талии Гаэтаны, которая без возражений позволила ей это сделать. Когда она поднялась, то резко увлекла за собой и своего пленника.

Снятие покрова происходило перед служившим жертвенным алтарем сервантом из красного дерева, украшенным медным резным орнаментом. На высоте в половину человеческого роста находилась полка из белого мрамора с голубоватыми прожилками, на которой, между канделябрами, я разложила в нужном порядке орудия жертвоприношения: перчатки, нож, подушечку для булавок. (Лилий не было.) Свечи, зажженные с самого начала церемонии, освещали почти всю комнату; темнота в отдаленных углах лишь усиливала ощущение закрытости.

Перчатки были от Флоранс — из тонкой черной кожи. Черные кружевные вставки на отворотах образовывали затейливые узоры, тянущиеся от кисти до локтя.

Натянув их, я села в кресло, прислоненное к жертвеннику, и негр преклонил колени на бархатной подушке, лежавшей у моих ног. Потом он сел на корточки, раздвинув бедра, выпрямившись и скрестив руки за спиной; отблески свечей образовывали едва заметный ореол вокруг его головы.

Нож был новым. Я купила его в жаркий предгрозовой день в магазине на Таймс-сквер в Нью-Йорке — кнопочный, с остро отточенным, чуть зазубренным лезвием. Просунув пальцы под шарф, которым была обвязана голова негра, я сделала небольшой разрез возле правого глаза. Стала видна радужная оболочка, и я увеличила разрез. Ткань разошлась с сухим потрескиванием. Затем я перешла к губам, и вскоре они тоже появились. На белом фоне они казались еще более темными и мясистыми, почти непристойными. Гаэтана, стоявшая рядом со мной, помогала мне постепенно освобождать лицо от ткани. Она дотрагивалась до отдельных фрагментов, словно знакомясь с ними, по мере того как они появлялись в разрезах, — до тех пор, пока изрезанный шарф не соскользнул на пол, открыв всю голову целиком. Склонясь над негром, Гаэтана восторженно ласкала это вновь обретенное лицо: лоб, щеки, нос. Он смотрел прямо перед собой, не поднимая на нее глаз. Она сказала: «Посмотрите на меня», раздвинув его веки большим и указательным пальцами и пристально всматриваясь в огромное глазное яблоко, белое на черном лице. Потом продолжила свое методичное изучение, перейдя ко рту и попросив показать язык. «Оставайтесь так, — скомандовала она, ощупывая кончик языка большим пальцем, а потом сказала: — Все, можете закрыть рот».

Раскаты грома теперь раздавались совсем близко и были отчетливо слышны в тишине комнаты. Пахло горячим воском. Было жарко.

Когда я снова взяла нож по-прежнему затянутой в перчатку рукой, негр, увидев его, закрыл глаза. Поскольку лезвие было абсолютно безупречным, я сделала, одинаковыми движениями без нажима, три косых надреза на его ключице, над правой грудью. На них тут же выступили маленькие круглые капельки крови.

Я узнала то состояние транса, ту дрожь, которые охватили меня, когда я привлекла его к себе, чтобы слизать тонкую струйку крови с ароматной кожи. Он тоже начал дрожать, словно в резонанс со мной. Когда я отстранилась, то увидела, что он пристально смотрит на меня широко раскрытыми глазами. Я хотела заговорить, но ощутила какой-то комок в горле, словно перед приступом рыданий.

Я быстро отступила назад, снова села в кресло и, приподняв подол платья, вцепилась ему в волосы и просунула его голову между бедер — мне хотелось ощутить прикосновения его мясистых губ и влажного шершавого языка.

Восстановив прежнюю дистанцию, можно было продолжать церемониал.

Гаэтана, к которой недавно присоединилась и F, встав рядом со мной с другой стороны, протянула мне подушечку для булавок. До сих пор я использовала их по одной-две, да и то лишь иногда. Но в этот вечер я хотела, чтобы тело негра ощетинилось ими, как благодарственное приношение или восковая фигурка. Первую булавку из моей коллекции — наметочную, с цветной стеклянной головкой, я безболезненно вонзила ему в грудь. Но у шляпных булавок были гораздо более опасные жала. Для того чтобы они держались вертикально, нужно было вгонять их с большей силой, чем мне до сих пор приходилось это делать. Большая жемчужная булавка, переливавшаяся всеми цветами радуги, вошла легко. Другие, с головками из кабошона, слишком тяжелыми, едва держались, шатаясь под грузом своих набалдашников. Это было забавно. Интересно, почему Гаэтана отвернулась, испуганно вздрогнув? Что ж, хорошо… Поскольку на теле булавок было уже достаточно, остальные я воткнула ему в шевелюру. В жестких кудрявых волосах они смотрелись как драгоценная диадема — со сверкающими на них стразами, металлическими многогранниками, стеклянными, агатовыми или серебряными шариками. Он был прекрасен, как юный невольник, предназначенный для священного жертвоприношения.

Упершись коленом в пол, схватив негра за волосы левой рукой, чтобы голова его была запрокинута, а горло — открыто, я правой рукой приставила острие кинжала к опасной, уязвимой впадинке, которая едва заметно пульсировала — здесь, совсем близко… Достаточно было надавить… надавить чуть посильнее…

Резким движением я подняла нож под углом к бархатной подушке и с силой вонзила его в затененный треугольник между раздвинутых бедер негра; по ним прошла дрожь, и они инстинктивно сомкнулись в защитном движении — не до конца… но было уже поздно… слишком поздно. Нож вертикально вошел в плоть и тут же вышел. В неверном свете свечей я смотрела на клинок. Он был в крови по самую рукоятку: он пронзил бедро насквозь. Воздух внезапно стал густым и плотным — им невозможно было дышать. Следующие мгновения тянулись гораздо медленнее, чем обычно: мои движения были неловкими и скованными, словно я оцепенела от холода. Я положила нож на мраморную доску. Потом медленно стянула перчатки одну за другой. На большом пальце правой был небольшой разрез. Я положила их рядом с ножом. Несколько капелек крови упало на мрамор. Я снова взяла нож и провела языком вдоль лезвия, очищая его. Спокойно и методично… Негр медленно откинулся назад, опираясь вытянутыми руками о пол. В волосах его вспыхивали стеклянные и перламутровые капельки булавочных головок, образуя мерцающий ореол. Он не произнес ни звука и даже не смотрел на свою рану, откуда блестящей красной лентой стекала кровь, струясь по бедру и впитываясь в бархатную подушку, уже покрытую густыми темными пятнами. Сначала одна шляпная булавка, за ней другая, выскользнули из его волос и упали на ковер. Я услышала, как дождь барабанит в стекла за двойными бархатными занавесками, иногда с силой хлещет в окно под порывами ветра, стучит по оцинкованным навесам внизу, во дворе…

Я смотрела на бегущую кровь… Негр не шевелился, все еще неподвижно откинувшись назад и закрыв глаза. Я видела, как кровь потоком струится по его темной коже. Я чувствовала, как впадаю в нежное неодолимое забытье, в оцепенение, которое вызывает у меня желание печали и смерти.

«Боже мой, боже мой!..» Мой приглушенный стон встревожил F. и Гаэтану, которые до этого были всецело заняты друг другом. Они ничего не видели, начиная с момента погружения лезвия в плоть — ни крови, запятнавшей его, ни всего остального. После того как я нанесла удар, они принялись обниматься. Не произошло ли все слишком быстро, в темноте и молчании?

F. бросила на негра беглый взгляд и прошептала: «Ничего страшного… рана неглубокая…» Хотела ли она успокоить себя или нас? Я знала, что рана достаточно серьезная и что за видимым разрезом скрывается еще один, более узкий, на другой стороне бедра, — но я не стала ее разубеждать. Негр наконец открыл глаза и взглянул на меня, но ничего не сказал. Пока F. искала бутылку со спиртным, эфир, бинты и вату, он сидел, вытянув ноги, осторожно устроив раненое бедро (левое) на пропитанной кровью бархатной подушке.

F. встала на колени напротив меня. Склонившись над жертвой, полулежавшей на полу (одна нога вытянута, другая полусогнута), она стерла кровь и остановила кровотечение, обнажив розовую рану, которую принялась обрабатывать при свете двух свечей, принесенных Гаэтаной и мной… Фонарь, который держала в руке прислужница (рабыня), подняв его вверх, освещал всю картину: святая Ирина, стоя на коленях, врачевала раненого святого Себастьяна, лежавшего у ее ног; обнаженный мужчина, опершись на локоть, вытянув одну ногу и полусогнув другую, смотрел на молодую женщину, хлопочущую над ним. Их лица не выражали ни боли, ни скорби — одну лишь крайнюю сосредоточенность. На теле мученика, чудесным образом уцелевшего, была всего лишь одна рана — на левом бедре, откуда целительница осторожно извлекла обломок стрелы… Рана на левом бедре, на которую F. осторожно наложила повязку… За пределами круга света, образованного исходившим от их тел сиянием, не было ничего, кроме тьмы…

Странно, но никто даже и не подумал зажечь лампы. Без сомнения, всеми владело полуосознанное желание продлить на несколько минут этот странный сон, где кровавая рана и исцеление были чарующими и закономерными добавлениями к церемониалу, в котором они изначально не предвиделись; оттянуть тот момент, когда вторжение электрического света станет сигналом возвращения к реальности, в которой жертвенное кровопролитие — всего лишь кровотечение, а удар ножом сулит неприятные последствия. И в то же время это был отказ от «продолжения», хотя, поскольку кровотечение наконец остановилось, инцидент можно было считать исчерпанным и не слишком серьезным.

Мы окончательно успокоились, когда увидели, как негр без особых усилий поднялся на ноги и последовал за Гаэтаной, которая первой направилась в гостиную. Там, как я уже говорила, были приготовлены прохладительные напитки и закуски (фрукты, сласти, фруктовое пюре), которые оставил для нас прислужник, согласно заведенному обычаю. Нам с F. пришлось сначала позаботиться о том, чтобы замыть пятно крови, только что обнаруженное на ковре — на первый взгляд незначительное, но на самом деле пропитавшее толстый ворс насквозь. Но в процессе тщательной очистки оно постепенно уменьшалось, пока, наконец, полностью не исчезло. Ущерб был исправлен.

Гаэтана и негр, как ни в чем не бывало, вернулись к своим играм: он, снова возбудившись, склонился к ее ногам, благоговейно облизывая их, между тем как она одну за другой поедала виноградинки, отщипывая их от большой кисти, лежавшей в стеклянной вазе.

Нам не стоило оставлять их одних. Негр, который мог при желании оставаться совершенно неподвижным, теперь находился в постоянном движении, как будто ему доставляло удовольствие менять позы. Можно было подумать, он счел своим долгом пренебречь всякой осторожностью — даже сделать это демонстративно! Конечно же, его рана снова открылась и начала так сильно кровоточить, что два больших полотенца, поспешно принесенные нами, тут же полностью промокли. Остановка кровотечения позволяла надеяться, что, если он не будет много двигаться, все уладится само собой. Но, разумеется, ничего подобного не случилось: пришлось накладывать новую повязку. Когда я уже собиралась это сделать, то увидела опасное вздутие на коже, образовавшееся вокруг разреза. И тут же поток крови хлынул мне на руку: подкожное скопление прорвалось наружу.

Я ощутила приступ дурноты, словно ледяной покров сдавил мне грудь, мешая сделать вдох — должно быть, это и называется «облиться холодным потом».

Время словно застыло; но вот тишину прорезал чей-то голос (кажется, мой), который говорил о больнице, о наложении швов… Нельзя было терять ни минуты. Негр не сопротивлялся. Гаэтана предложила отвезти его в своей машине.

С ногой, обмотанной корпией под слоем непроницаемой ткани, одетый в какие-то случайно подвернувшиеся брюки, чтобы не запачкать собственные, негр расположился на заднем сиденье машины, где смог наконец вытянуть ногу. Было уже поздно. Улицы опустели. Дождь снова полил как из ведра. Порой «дворники» с трудом справлялись с потоками воды, заливавшими лобовое стекло. По радио говорили о радостных толпах, веселящихся под дождем на площади Бастилии.

У входа в больницу, возле боковой аллейки, стоял человек в белом халате, очевидно, решивший подышать свежим воздухом возле стеклянных дверей. Он подошел к нам и спросил: «Что случилось?» Я ответила: «Ножевое ранение». И добавила, что рана снова может открыться. Поэтому в кабинет неотложной помощи негра отвезли на каталке. Мы с Гаэтаной тоже хотели туда войти, но нам не разрешили и отправили нас в комнату ожидания, расположенную по соседству. Стены ее были выкрашены в зеленый цвет. Ожидание затянулось. Дежурный врач, которого не оказалось на месте, должен был «вот-вот подойти». (Может быть, из-за отсутствия пациентов он тоже пошел веселиться на площадь Бастилии?)

К счастью, Гаэтана была не столько утомлена, сколько возбуждена неожиданным оборотом вечеринки, закончившейся в больнице, среди ароматов дезинфекции, в зеленой комнате, освещенной неоновыми лампами и меблированной дерматиновыми стульями с металлическими ножками — никаких излишеств, даже старых потрепанных журналов, которые машинально листаешь, чтобы хоть ненадолго отогнать тревогу, заставляющую вас думать о том, что всего в нескольких сантиметрах от вас, возможно, находится изуродованное тело; в любом случае, вы уже согласны на все, кроме этого: уродство, увечье…

Время шло и шло. Гаэтана больше не могла здесь оставаться, и в результате мне пришлось отправляться за собственной машиной. «Я вернусь примерно через полчаса, хорошо?» — «Хорошо», — ответила из-за своей конторки дежурная медсестра.

Вернувшись, я не пошла в комнату ожидания и села на стул в вестибюле. Здесь тоже никого не оказалось, но, по крайней мере, свет был не таким резким. Вскоре появился негр, он нес пропитанное засохшей кровью полотенце, которым раньше было обвязано его бедро. Он мог бы выбросить его, если только не собирался сохранить в качестве трофея, поскольку у меня не было особых планов, касающихся этой реликвии. Он предпочел его выбросить.

Он без особых усилий расположился на заднем сиденье машины: судя по всему, калекой он не стал. Тем не менее, разве не стоило бы врачу, наложившему швы на обе раны, оставить его в больнице еще на несколько часов, чтобы проследить, не образуется ли гематома?

Дождь прекратился. В этих кварталах, далеких от центра, уличного движения почти не было. Мы быстро доехали до многоквартирного дома, в котором он жил вместе с родителями.

Итак, все закончилось.

Закончилось? Не так быстро! В снова обретенном одиночестве передо мной, сначала в темноте, наполнявшей спальню, потом в рассветном полусумраке чередой проходили одни и те же картины, сменяясь с неизменной последовательностью: нож, зеркальный отблеск стали, кровь на клинке, клинок на мраморе, блестящая кровь на черной коже, темные пятна на красной бархатной подушке, пятно на ковре… Заключительная сцена снова переходила в начальную, словно раскручиваясь по спирали, уходящей в вечность… Я пыталась избавиться от видений… но нет, не стоило… Из-за постоянного повтора они наконец утратили силу: кровь свернулась, а пятно слилось с узорами ковра.

Однако на следующий день оно появилось. Накануне мы тщательно оттирали его влажными салфетками, и оно постепенно становилось все менее заметным, пока полностью не растворилось. Но теперь оно снова было здесь, упорно не желая исчезать. Оттертое заново, оно наконец стало едва различимым, почти слилось с узорами ковра. Оно и теперь все еще здесь, заметное лишь посвященным, для которых стало простым воспоминанием…

Однако на следующий день негру пришлось опираться на костыль при ходьбе. В течение многих недель он должен был регулярно ездить в больницу, где, судя по всему, потеряли рецепт чудотворной мази, от которой в садистских сказках как по волшебству исчезают нанесенные в безрассудстве раны и синяки. Но в дальнейшем его бедро снова обрело изящные очертания, а он сам — прежние авантюристские склонности, которые на какое-то время впали в спячку. Он полностью выздоровел и был готов начать все сначала.

Мари прервала чтение и воскликнула:

— Готов начать сначала? Поразительно!

— Да… По дороге из больницы домой он только и спрашивал, что мы думаем о нем, о его манере держаться. Я заверила его, что, по нашему общему мнению, он был восхитителен… Именно это он и хотел услышать… Я спросила, ощутил ли он нож сразу после того, как тот вошел в плоть. Он ответил: «Сначала я лишь почувствовал резкий укол, но тут же понял, что это удар ножом». Когда я упрекнула себя, что не дала ему знать о своем намерении заранее, тем или иным способом — что могло бы помочь избежать фатального резкого движения, — он перебил меня: «Очень хорошо, что вы этого не сделали! Иначе какой риск?» Когда мы прощались, он, уже взявшись за ручку дверцы, заявил: «Если бы можно было повторить все снова, я бы немедленно согласился и не стал бы ничего менять. Я пережил в этот вечер что-то необыкновенное (он подчеркнул слово „необыкновенное“). Да, это было удивительно…»

Я смотрела, как он идет по тротуару, с трудом сгибая раненую ногу. Можно было подумать, что он недавно побывал в эмпирее, чьим разреженным горним воздухом дышат лишь небожители — небольшая горстка избранных, среди которых — и святой Себастьян, рядом с которым он оказался благодаря кровавому испытанию, наконец-то признанный равным ему.

Если такая аллегория кажется вам слишком напыщенной, вы ничего не знаете о невероятной гордыне этих «рабов», которая звездой горит у них на лбу, помогая узнавать друг друга.

А я — готова ли я была начать все сначала? В долгие тяжелые часы той ночи я от всего отказалась. Хотя я понимала, что негр был прав, что целью этого испытания был именно риск, который стал ему наградой, — неотвязная мысль о том, что еще совсем немного, буквально несколько сантиметров… и что я не исполнила своего намерения в точности, — я разом отказалась от всего, даже от невинных удовольствий, даже от всякого «камиллства».

Мои решения вскоре слегка изменились, и я уже представляла, для чего может послужить жертвенная подушка. Это была вполне мирная сцена, где новый прислужник вслух читает мне избранные страницы из «Венеры в мехах», отмеченные мной, преклонив колени на этой подушке возле камина. Он удивится, увидев на ней темные разводы и ощутив, что она шероховата на ощупь, словно накрахмалена. Но он ничего не скажет. Я это знала.

Иногда мне случается раскрывать нож. На лезвии возле рукоятки остались, различимые при повороте под нужным углом, тонкие темные штрихи. Потом я закрываю его и кладу на прежнее место, между мундштуком и подушечкой для шляпных булавок.

Я больше не покупаю холодного оружия, ни на Таймс-сквер, ни в других местах — если не считать совсем крошечных ножичков, которые используют при нарезании маленьких зеленых лимонов для тропических коктейлей. Тогда мне приходится проверять кончиками пальцев остроту и тонкость лезвия. Обычными столовыми ножами я тоже пользуюсь.

Жизнь понемногу возвращается в прежнюю колею. Иногда даже кажется, что ничего не произошло — только на левом бедре негра сохранились два параллельных шрама, почти одинаковых, а в моей руке — незабываемое острое ощущение ножа, который входит в плоть, не встречая никакого сопротивления. Это было до странности легко…

Мари вернула мне рукопись, предварительно убедившись, что страницы сложены по порядку.

— Ты права: хорошо, что меня при этом не было. От вида крови у меня мороз по коже… Я могла бы не выдержать…

— «Мороз по коже» — то же самое сказала и Гаэтана, когда я спросила ее, почему она так испугалась, увидев, как я втыкаю в кожу негра шляпные булавки.

— Мне бы хотелось познакомиться с этой Гаэтаной! И знаешь, я не замечала за тобой такого пристрастия к ножам!

— Я и сама не замечала… Я всегда избегала смотреть на витрины с холодным оружием — они внушали мне страх…

— А кто автор картины?

— Какой картины?

— На которой святая Ирина исцеляет святого Себастьяна.

— Жорж де Ла Тур. Выпьешь что-нибудь?

— С удовольствием… Добавь немного сока зеленого лимона… Я надеюсь, ты опишешь церемонию клеймения Себастьяна.

— Я это уже сделала. В рассказе «Клеймо».

— А как насчет сцены, о которой ты мне рассказывала — в туалете у J.V.?

— Нет. Что касается таких непристойностей — я могу их пережить, рассказать — с трудом, написать — нет….

— Хорошо, есть еще тот день в Опере и, конечно, парадный ужин!

Через некоторое время Мари добавила:

— Я спрашиваю себя, по некоторому размышлению, не стоит ли тебе убрать мои вопросы. Они ничего не добавляют и превращают все это в литературу…

Превращать в литературу — вот в чем опасность!