ДОВЕРЧИВАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДОВЕРЧИВАЯ

С этой чертой характера связан следующий парадокс: несмотря на огромное значение, которое играют в моей жизни образы, и тот факт, что именно зрение является для меня главнейшим из всех органов чувств, попадая в мир сексуального, я слепну. В этом пространственно-сексуальном континууме я передвигаюсь, подобно клетке в межклеточном веществе. В этом смысле мне в особенности подходили ночные вылазки, в продолжение которых я бывала окружена — хватаема, поднимаема, пронзаема — бесплотными тенями. Более того, я, как дисциплинированный ведомый, могу слепо следовать сквозь ночь за своим ведущим. В таких случаях я делегирую все полномочия, всецело полагаясь на него и отключая свободу воли. Одного его присутствия достаточно для того, чтобы у меня появилась твердая уверенность, что со мной не может случиться ничего дурного. В тех случаях, когда ведущим был Эрик, мы могли часами кружить в машине по совершенно незнакомым мне местам, очутиться в чистом поле далеко за городом или на минус третьем этаже подземного гаража — я не видела поводов испытывать малейшее беспокойство. В конце концов, так было даже лучше: я бы чувствовала себя менее уверенно в более спокойной обстановке. Не самое приятное воспоминание оставил мне один марокканский ресторан, располагавшийся в полуподвале неподалеку от площади Мобер — далеко от привычных нам кварталов и в стороне от наших традиционных маршрутов. Каменный свод нависал над столами и низкими диванами. Было немного холодно. Мы ужинали вдвоем. Моя блузка была расстегнута, юбка задрана. Всякий раз, когда официант или тот, кого я принимала за хозяина заведения, входил для перемены блюд, Эрик тянулся ко мне, одной рукой углубляя импровизированное декольте и погружая вторую под юбку. Более, чем рваные, пунктирные прикосновения мужчин, принявших молчаливое приглашение моего спутника, я помню их тяжелый, мрачный взгляд. Я положила конец наэлектризованной атмосфере всеобщего ожидания, засунув член Эрика в рот. Возможно, я сделала это исключительно с целью укрыться от всепроникающей нелюбезности хозяев и мне в голову не пришло ничего лучшего… Мы раскланялись, не окончив трапезы. Может быть, рестораторы испытывали трудности с привычной клиентурой? Действительно ли Эрик хорошо знал заведение? Не переоценил ли он наши способности, а заодно и их возможности? Томительное ожидание страшило меня куда больше, чем, скажем, внезапное появление отряда гусар летучих с елдой наперевес. В компании Эрика меня никогда не покидало ощущение, что первый встречный-поперечный, совершенно незнакомый человек, повинуясь какому-нибудь незаметному невооруженным взглядом знаку, мог запросто задрать мне юбку и отыметь не сходя с места. Мысль о том, что у этого правила могут быть исключения, даже не приходила мне в голову, а Эрик мнился кем-то вроде вселенского паромщика, цель которого состояла не в том, чтобы перевезти меня на землю обетованную, а обеспечить универсуму — в порядке очереди — доступ к моему влагалищу. Отсюда и мое смущение в тот вечер.

У меня никогда не было причин опасаться грубости или жестокости в моих путешествиях по сумрачным землям сексуальных миров, населенных народами, чьи внешние признаки принадлежности к той или иной социальной группе снивелированы сексуальным эгалитаризмом. Напротив, там я нередко была окружена заботой и вниманием, которые не всегда выпадали на мою долю в привычных координатах бинарных отношений… Что до «страха перед блюстителем порядка», то он у меня начисто отсутствует. Во-первых, я испытываю по-детски безграничное доверие к способностям своего партнера в каждом конкретном случае контролировать ситуацию и обеспечивать безопасность — следует отметить, что со мной действительно ни разу ничего не случилось. Во-вторых, я устроена таким образом, что, очутившись перед лицом более или менее сурового контролера, требующего предъявить в трамвае билет, который я не могу найти, потому что засунула его не в тот карман, я способна изведать чувство острейшего стыда и почувствовать себя навеки опозоренной, в то время как, будучи застигнутой в голом виде в общественном месте и уличенной в грехе эксгибиционизма и нарушении нравственности, я не испытала бы ничего, кроме глухой досады. Дело в том, что во втором случае арестованное представителями власти тело принадлежало бы мне в той же степени, что и тело, насаживаемое на члены призрачных фигур в ночном Булонском лесу, то есть в очень малой степени. Меня в этом теле почти что и нет, а есть только оболочка, маска, пустой сосуд. Отрешение, беззаботное беспамятство, берущее начало в свойственных мне в вопросе совокупления — как, впрочем, и в других вопросах — качествах постоянства и железной решимости, связанных в свою очередь с описанной выше диссоциацией личности; здесь возможны два варианта развития событий: либо сознание тонет, поглощенное несгибаемой силой намерения, и, как следствие, не в состоянии более обеспечивать необходимую для оценки происходящего дистанцию, либо, наоборот, отдав бразды правления физиологическому автоматизму, сознание растворяется в небесной вышине и теряет с происходящим всякую связь. В такие моменты ни один объект внешнего мира не в состоянии каким бы то ни было образом воздействовать ни на мое тело, ни на тело моего партнера, потому что кроме занимаемого этими телами в данный момент пространства никакого внешнего мира не существует. И в этом пространстве тесно! Сношающимся в общественных местах расслабляться не приходится. Им приходится максимально вжиматься друг в друга.

В мире найдется не много мест, которые могут сравниться с музеями по количеству запретных зон, сжимающих пространство: дверей, куда нельзя входить, и произведений, к которым нельзя приближаться. Посетитель прокладывает себе путь со смутным ощущением, что рядом живет своей жизнью невидимый, но наблюдающий за ним параллельный мир. Короче говоря, Генри, я и наш приятель Фред воспользовались предоставившейся нам редчайшей возможностью и проникли через оставленную кем-то в углу одного из гигантских залов парижского Музея современного искусства приоткрытую дверь в какую-то каморку, забитую — вероятно, временно — всяческим невообразимым хламом. От пустого в это время дня зала нас отделяла тонкая перегородка. Далеко мы не полезли, во-первых, оттого, что решение действовать было принято очень быстро, не раздумывая, а во-вторых, потому, что все вокруг было завалено всякой всячиной. Несмотря на это, я, уже будучи распяленной между юношами в виде буквы «Г», смогла заметить лучик света, пробравшийся в помещение в щель оставленной нами приоткрытой двери. Несколько минут спустя они поменялись местами и вскоре кончили: один в рот, другой во влагалище. Кто-то из них — не помню точно кто — время от времени переставал шуровать членом, чтобы немного меня подрочить, в результате чего я так разошлась, что занялась этим самостоятельно, чем и довела себя в конце концов до оргазма. К тому времени я уже проглотила сперму того, что разрядился мне в рот, и он благополучно ретировался, дав мне возможность сполна вкусить радость собственного оргазма, в то время как второй, стремительно обмякающий, член все еще скользил где-то во влагалище. Этот эпизод вызвал к жизни небольшую дискуссию относительно моего мастурбационного метода, в течение которой я, в надежде вызвать удивление аудитории, поведала о том, что в более спокойной обстановке способна испытать два или даже три оргазма подряд. Слушатели подняли меня на смех и, пока не торопясь заправляли рубашки в брюки, растолковали мне, что для женщины это самая что ни на есть естественная вещь. Выйдя вновь на божий свет, мы обнаружили, что музей по-прежнему тих и пуст, и продолжили осмотр. Я кочевала от одной картины к другой, бегала от Генри к Фреду с различными комментариями, и посещение выставки сделалось тем более приятным, что все вокруг было пропитано атмосферой тайных конспиративных связей, установившихся между мной и моими компаньонами, с одной стороны, и между мной и местом — с другой.

Темная каморка, тело, преломленное между двух тел, взгляд, падающий отвесно вниз и стекающий по столпам ног, — я была вставлена в идеальную раму. Я убеждена, что сам факт сужения поля зрения является довольно примитивным методом продуцирования чего-то вроде магического заклятия, отводящего от меня всякую опасность, отвращающего все, что может меня потревожить, и отстраняющего все то, что я, по тем или иным причинам, в данный момент не желаю принимать во внимание. Тело мужчины образует стену, и то, что находится за его пределами, недоступно глазу, лишено качества реальности: вот я, как тогда в музее, стою согнувшись на втором этаже магазина садомазохистских товаров на бульваре Клиши — по странному стечению обстоятельств в этот раз тоже в какой-то подсобке, — упираясь смятой щекой в живот Эрику, поддерживающему меня за плечи, в то время как хозяин магазина резко насаживает мою задницу себе на член. Прежде чем занять исходную позицию, я успела заметить, что хозяин садо-мазо бутика был маленький, кряжистый человек с короткими ручками, однако, как только он исчезает из моего поля зрения, образ блекнет, истончается и рассеивается без следа до такой степени, что я обращаюсь не к нему, а к Эрику с просьбой снабдить член презервативом. Просьба приводит хозяина в замешательство, он некоторое время роется в коробках и доверительно сообщает нам приглушенным голосом, что опасается появления супруги. Несмотря на значительный диаметр его инструмента, который должен был бы с заметным усилием протискиваться в узкий проход, все время совокупления он оставался на небольших глубинах, так и не сделав решительного погружения. За сценой, едва уловимо нахмурившись, наблюдает молодая девушка с отрешенным выражением лица, свойственным наемным работникам при исполнении служебных обязанностей. Время от времени мы встречаемся взглядом. У меня появляется ощущение, что я гляжу со сцены в зрительный зал, на мрачную, насупленную зрительницу, ожидающую действия, которое все никак не начнется, отделенная от нее мерцающей стеной пустоты. В некотором смысле, отражаясь от ее подведенных черных глаз, мой взгляд падает на меня саму, и я начинаю видеть себя со стороны, но только голову: шея ушла в плечи, щека, расплющенная на куртке Эрика, слегка расцарапана молнией, раззявленный рот. То, что происходит за границами торса, видится как смутный фон, задний план. Хождение карликова поршня доносится до меня, как из-за кулис долетают до зрителей смутные голоса и крики, призванные создать иллюзию удаленного действия.

В другой раз раздвоение было спровоцировано ласковой заботой одной массажисточки. Дело было в сауне. Скамейки из тонких дощечек располагались ступеньками, и я вынуждена была крутиться, как уж на сковороде, то свешиваясь вверх ногами, то подтягиваясь, и хватать жадным ртом нетерпеливые члены. Я вообще плохо потею, и мое тело оставалось относительно сухим довольно длительное время, что позволяло то одному, то другому мужчине крепко ухватывать и удерживать меня некоторое время, в то время как я в свою очередь была вынуждена идти на всяческие ухищрения, чтобы уцепиться за скользкие отростки и направить их в нужном направлении… Меня не оставили в покое и в душе, дразня соски, играя с клитором… В конце концов я, совершенно обессиленная, с ноющим от боли телом, улеглась на массажный стол. Девушка говорила тихим голосом, не торопясь роняя фразу за фразой, ритмически совпадающие с паузами в движениях рук, которые она время от времени погружала в тальк. Мое уставшее тело вызывало у нее сочуствие. В моем положении было сложно вообразить что-нибудь лучше сауны с массажем. Она делала вид, что ведать не ведает о том, какие именно упражнения довели меня до такого плачевного состояния, и говорила со мной, как приличествует работнице салона красоты говорить с современной, активной женщиной, переступившей порог ее заведения и отдавшейся без ложного стыда и наигранного смущения в ее опытные руки, то есть искусно сплетая профессиональные и материнские нотки. Мне всегда было сложно, особенно в подобных обстоятельствах, удержаться от искушения сыграть предложенную роль, не удержалась я и на этот раз и принялась подавать реплики, испытывая большее наслаждение от такого конформизма, чем от прикосновений ее пальцев. Со смешанным чувством любопытства и удовлетворения я прислушивалась к тому, как она мнет и растягивает мышцы, которые еще несколько минут назад сжимали и тискали похотливые руки. Мне казалось, что массажистка находится на страшно большом удалении. Между нами простирались сотни примеренных мною личин, тысячи сброшенных змеиных кож. Наш диалог ткал нити очередного маскарадного костюма, еще одной маски, за которую она цеплялась изо всех сил, безуспешно пытаясь удержать, но за этим обличьем скрывалась смятая тысячами рук кожа, которую она штриховала в свой черед легкими касаниями пальцев, и я без сожаления оставляла ей эту кожу, как драную одежду. В конце концов, я имела столь же мало отношения к маленькой развратной буржуа, за которую она меня принимала, как и к респектабельной, современной буржуа, образ которой мы вызвали к жизни. Насколько я знаю, в тот вечер мы были единственными женщинами во всем заведении, но при этом я мыслила себя как субъект активного мужского пространства — и в некотором смысле я все еще была окружена мужскими фигурами, — а ее — как часть женского пассивного космоса, имманентную наблюдательницу. Между нами лежала непреодолимая пропасть.

Нужно также сказать о том, что жесткие ограничения, накладываемые на окружающую реальность моим собственным взглядом, надежно подкреплены с тыла чужим взглядом, который обеспечивает мне надежное прикрытие, окутывая чем-то вроде облака, которое, естественно, одновременно обладает свойствами прозрачности и непроницаемости. Чтобы сфотографировать меня обнаженной, Жак никогда специально не охотится за самыми многолюдными местами — зеркальный жест — вот, что имеет для него первостепенное значение, — но, ввиду того что он явно предпочитает места «абсолютных пересадок», где ни один объект не задерживается надолго, и в особенности дорог его сердцу фотохудожника транзитный, «переходный» характер декораций (развалины, остовы брошенных машин, вообще любая движимость…), мы всегда оказываемся там, где такие декорации используются активнее всего. Мы очень осторожны. Я всегда ношу платье, которое можно быстро застегнуть в случае опасности. На пограничном вокзале Пор-Бу мы терпеливо ждем момента, когда перрон окажется на некоторое время пуст. Один из поездов готовится к отправлению, но нас отделяют от него три или четыре платформы. Пассажиры настолько поглощены своими делами, что не обращают на нас никакого внимания. Нам остается удостовериться, что несколько таможенников неподалеку целиком захвачены оживленной беседой. Жак стоит спиной к свету, и мне с большим трудом удается расшифровать подаваемые им знаки. Я расстегиваю платье сверху донизу и начинаю двигаться в его направлении. Каждый шаг вперед придает мне уверенности. Расплывчатое мерцание сияющего силуэта впереди завораживает и притягивает, и по мере продвижения во мне растет чувство, будто я прокладываю в спертом воздухе туннель, узкую — не шире границы, обозначенной моими опущенными руками, — галерею. Каждый щелчок все более утверждает меня в мысли о безнаказанности моего перемещения. Конец маршрута обозначен стеной, в которую я в конце концов и упираюсь. Жак делает еще несколько снимков. Достигнув финиша, я позволяю себе немного расслабиться. Победная эйфория: никто не потревожил нас ни в подземном переходе между платформами, ни в гулком пустынном зале вокзала, ни на маленькой, оккупированной котами и украшенной фонтаном террасе, к которой нас привел один из выходов.

Второй фотосеанс состоялся на кладбище моряков, на дорожках, между могил, и прошел в форме игры в прятки с несколькими неторопливо прогуливающимися по кладбищу дамами. Морской ветер и мертвые — в таком контексте мне казалось совершенно естественным находиться без одежды. Однако мне было затруднительно найти твердую опору и уверенно ступать в зыбком амбивалентном пространстве, ограниченном объективом с одной стороны и горизонтом — с другой. От падения в пустоту меня удерживала не балюстрада, но глаз, неотступно следующий по пятам и держащий меня на поводке. Когда я поворачивалась лицом к морю, оставляя глаз за спиной и будучи не в состоянии оценить дистанцию, на которой он находился, объектив дотягивался до моих плеч, касался чресел и обволакивал меня, словно щупальца гигантского спрута.

После ужина мы возвращаемся к припаркованной у кладбища машине. Вечер непростого дня, отдых, петтинг. Сегодня я так часто распахивалась, разоблачалась и сбрасывала одежды, что сила инерции становится непреодолимой — мне необходимо продолжение. Я уже почти улеглась на капот, моя сочащаяся вагина уже жадно раскрыла губы, готовясь поглотить нефритовый столп во всем его великолепии, когда мои уши прорезал пронзительный лай. В куполе света от единственного в округе фонаря на секунду появилась и тотчас же пропала из виду тень маленькой взъерошенной собачки, за которой прихрамывая следовал хозяин. Немая сцена, затем сцена замешательства: я натягиваю юбку на колени, Жак пытается спрятать в штаны разбухшие гениталии. Поглаживая их через ткань брюк, я пытаюсь уговорить его не торопиться и действовать в зависимости от направления движения, которое выберет месье с собачкой. Месье с собачкой, как назло, остается в зоне прямой видимости, прохаживается туда-сюда и исподтишка бросает на нас любопытные взгляды. Жак принимает решение вернуться. В машине, как всегда, когда давление неутоленного желания становится невыносимым, я впала в состояние чрезвычайной нервозности, и, как обычно бывает в таких случаях, фрустрация переросла в приступ ярости. На все разумные и логичные аргументы Жака я неизменно отвечаю, что мужчина, возможно, присоединился бы к нам. Пришпоренное желание — наивный диктатор, который не может и не хочет понять, как кто-то может перечить или противиться его воле. К тому же мне кажется, что неотступно направленное на меня в течение целого дня неослабное внимание, хранившее меня и служившее в некоторой степени связующим звеном между мной и окружающим миром, вдруг ослабло. Осознание собственного бессилия порождает гнев и ярость. Когда между мной и моим желанием немедленно заполнить влагалище встает непреодолимое препятствие, меня раздирают два противоречивых чувства: во-первых, фундаментальное недоумение, мешающее мне ясно видеть и понимать причины — какими бы очевидными они ни были, — по которым окружающие не откликаются на истошный зов плоти; во-вторых, также фундаментальная (и в такой же степени несуразная) неспособность преодолеть их сопротивление — каким бы формальным, хрупким или условным оно ни было, — что означает взять инициативу в свои руки, наметить соблазнительный жест, совершить провокационный маневр и заставить их взглянуть на ситуацию по-новому. Вместо этого я теряю силы и терпение в упорном ожидании того момента — который, впрочем, возможно, никогда не наступит, — когда другие сделают первый шаг. Я сбилась со счета, вспоминая все те случаи, когда желание скручивало меня посреди самых что ни на есть обыденных занятий — уборка или готовка, например, — и я, не показывая виду, продолжала совершать механические действия, в глубине души бросая Жаку самые страшные обвинения в том, что он не умеет считывать информацию прямо с извилистых дорожек моего мозга. Если читатель простит мне неуместное сравнение этих капризов с тяжелым положением людей, с рождения или по причине несчастного случая лишенных двигательных функций и дара речи, но не утративших способности и потребности к коммуникации, то я могла бы сравнить их положение с моим в такие минуты. Эти несчастные полностью зависят от того, что окружающие их люди могут и хотят сделать для того, чтобы пробить брешь в стене одиночества и отчуждения. Говорят, что частичный успех может быть достигнут при условии предельно напряженного внимания к малейшим знакам, подаваемым больным, таким как подрагивание век, или при помощи долгих сеансов массажа, призванных разбудить и максимально обострить чувствительность. Сексуальная неудовлетворенность погружает меня в состояние, которое можно обозначить как легкий аутизм, находясь в котором я полностью завишу от ласки рук и огня желания глаз партнера. При выполнении этих условий кокон тоски расплетается сам собой, и я снова могу занять место в мире, неожиданно переставшим быть мрачным и неприветливым местом.

Мы держим путь домой. Я требую, чтобы Жак остановил машину на обочине. Все, чего я добиваюсь, — многократное увеличение интенсивности кипения моей ярости: мы находимся на скоростном шоссе, и остановки запрещены. Тогда я абстрагируюсь от шоссе и от машины, съезжаю немного в кресле и полностью концентрируюсь на собственном лобке и медленных круговых движениях своих пальцев, крадущихся вокруг маленького скользкого зверя, притаившегося в зарослях. Время от времени сполохи фар встречных машин на мгновение освещают мой живот, гладкий, как бок амфоры. К какому миражу я бреду на этот раз? Я отбрасываю возможность расплетения вороха возможных событий, экстраполируя то, что почти произошло несколько минут назад. С этим покончено. Вместо этого я предпочитаю укрыться в одном из моих давних, надежных, испытанных сценариев, подальше от того куска реальности, в котором я в данный момент пребываю. Ожесточенным напряжением всех сил воображения я в мельчайших деталях реконструирую спасительную сцену — то ли пустырь, где десятки жадных рук растаскивают меня на кусочки, то ли туалет какого-то грязного подозрительного кинотеатра — точно уже не помню. Когда некоторое время спустя Жак протягивает руку и, не отрывая глаз от дороги, принимается размазывать широкие слепые жесты мне по груди и животу, а затем его пальцы вступают в борьбу с моими за обладание набрякшей мокрой игрушкой, он нарушает плавное течение моего сценария. Сделав над собой усилие, я решаю не мешать.

Неподалеку от въезда в Перпиньян Жак останавливает машину на пустой, ярко освещенной парковке, у подножия какого-то многоэтажного дома. Преодолевая разделяющий нас провал между сиденьями, он изгибается и вытягивается в моем направлении, отчего на мгновение становится похожим на горгулью. Его голова вплывает в поле моего зрения. Его пальцы забираются во влагалище. Чавканье набухших губ доставляет мне удовольствие, их натуральное, сочное хлюпанье возвращает меня к реальности. Для того чтобы развернуться навстречу ласкам, моему телу нужно дать срок. Необходимо сделать усилие. Я вовсе не сразу широко развожу бедра, запрокидываю голову и раскидываю руки, выпячивая грудь. Для этого требуется время. Время, для того чтобы выпростаться из рефлекторно занимаемого скрюченного положения, впечатанного в тело бесчисленными детскими ночами, когда, девочкой, я старалась мастурбировать в полной неподвижности. Время, для того чтобы — всегда и даже после многочасовых метаморфоз перед глазом объектива — подготовиться и раскрыть все тело разом, одним широким взмахом. Я страшусь не наготы — вовсе нет — внезапности откровения наготы. Я не испытываю неловкости или смущения перед чужими взглядами — вовсе нет! — проблема состоит в том, что я не умею избавиться от своего внутреннего глаза и взглянуть на себя со стороны. Для-этого мне необходимо перетечь в чужой, направленный на меня взгляд. Я не в состоянии сказать: «Смотри!» Я скорее жду, когда мне осторожно скажут: «Смотри, как я на тебя смотрю…» Я не сопротивляюсь и предоставляю Жаку полную свободу действий. Однако очевидно, что я погрузилась слишком глубоко и так далеко ушла в себя, что, для того чтобы вернуться обратно, мне необходимо пройти через своего рода зародышевую стадию. Я скукоживаюсь, свертываюсь в клубок и заглатываю разбухший член, чувствуя как под моими губами мобильный кожаный чехол скользит вдоль неподвижной оси. Я в состоянии в такой степени отдаться этому процессу и достигнуть такого градуса сосредоточения, что мне начинает казаться, что мое тело целиком, как узкая перчатка, насажено на огромный фаллос.

Серия фотографий, сделанная одним американским фотографом, — некоторые из них были напечатаны годы спустя в журнале «On Seeing» — открывается снимками, на которых можно видеть — я вижу саму себя сегодня — мою субтильную сомнамбулическую фигуру — можно подумать, что у меня головокружение и я вот-вот покачнусь и упаду, — стоящую возле матраса, на котором некая пара предается разврату. В помещении темно, свет падает только на колени девушки и ступни юноши, а я, кажется, одета во все черное. На других снимках я сижу на матрасе, склонившись над парой; за стеной ниспадающих волос угадывается моя голова, упрятанная между девичьим бедром — одной рукой я пытаюсь раздвинуть ее бедра пошире — и торсом молодого человека. Очевидно, я делаю попытку полизать выступающие детали половых органов обоих участников. На кого я похожа? На исправного работника — прилежного водопроводчика, старательного обойщика, усердного механика, — изучающего проблемные детали, потребовавшие его вмешательства; на ребенка, от которого игрушка укатилась в щель и который, приникнув глазом к черной дыре, тщательно изучает возможности заполучения ее обратно; на запыхавшегося спортсмена, присевшего перевести дух и оперевшегося локтями на колени. Зрителю становится понятно, что я прилагаю массу усилий для того, чтобы протолкнуть мое тело и вдвинуть его между двумя другими телами — создается даже впечатление, что я хочу запихать его туда целиком. От себя добавлю: этому физическому напряжению соответствует сильнейшей степени концентрация всех душевных сил.