Учитель фехтования
Учитель фехтования
Отца своего я никогда не любил. Может быть, только в раннем детстве, когда еще не изведал на себе тяжесть его руки. Мать я никогда не знал; так и хочется сказать, что она умерла еще до моего рождения. Доля правды в этом есть: для отца она действительно умерла. Он никогда не говорил о ней, и я боялся расспрашивать. О том, что она не была его женой, я узнал в тот день, когда отец выгнал меня из дому. Как и о том, что я бастард.
Мачеха была добра ко мне, и ее кротость смягчала отцовский нрав. Но она все реже выходила из спальни, месяцами не поднимаясь с кровати, и отец пил, а во хмелю бывал жесток и несдержан, и синяки от его трости, бывало, по неделе не сходили. Но все же я никак не мог привыкнуть держаться от него подальше. К мачехе меня не пускали, и я был предоставлен сам себе — один в темных коридорах замка. Лучше уж грубые пальцы отца, хватающие за ухо, чем липкий страх и холодное дуновение сквозняка, будто кто-то невидимый прошел мимо. И временами отец все-таки был добр со мной, учил меня обращаться с оружием, рассказывал о своих странствиях… в такие минуты мне казалось, что я его люблю и буду любить всегда, если он мне позволит.
Потом уже я узнал, что мачеха хотела родить ему еще детей — и не могла, выкидыш следовал за выкидышем, поэтому она так много болела и рождения Амриса не пережила. После ее смерти отец обезумел. Не помню ни дня, чтобы от него не пахло вином. Меня он даже взглядом не удостаивал — просто отшвыривал в сторону, если я попадался на пути. Все внимание доставалось Амрису, а про меня отец забыл, словно я не был его первенцем, его старшим сыном. Передать невозможно, как я ненавидел этого крикливого младенца, отнявшего у меня и отца, и мачеху. Как-то раз даже пробрался тайком в его спаленку… нянька спала, свеча горела на столе, я заглянул в колыбельку, еле дыша от страха перед тем, что могу сотворить… и тут ненависть отхлынула от меня разом, как волна от берега, потому что братец посмотрел на меня своими глупыми глазенками и улыбнулся. Он-то ни в чем не виноват, эта мысль резанула меня, и я ушел, убежал опрометью и больше никогда не помышлял ни о чем подобном, даже когда братец стал старше, и стало ясно, что отец в нем души не чает и обращается неизмеримо мягче, чем со мной. Если бы он посмел задирать передо мной нос, я бы ему не спустил, но он меня любил, даже несмотря на то, что я держался с ним сурово. Он всех любил, этот приветливый мальчишка, унаследовавший кроткий нрав матери, ее мягкий голос, приятное обхождение и большие ясные глаза в обрамлении черных, как ночь, ресниц, так что они казались подкрашенными. И его все в замке любили, и даже отец не смел поднять на него руку — и как он смог бы, при таком сходстве с умершей женой?
Зато меня он в покое не оставлял, и я мечтал, как вырасту и переломаю ему все ребра. Рос я быстро и в четырнадцать лет уже был широкоплечим и сильным, в седле сидел, как влитой, и легко орудовал полуторным мечом — в отца пошел, а не в мать, как Амрис. Все же не решался я поднять на отца руку. Не так я его ненавидел, как боялся. Он имел надо мной полную власть: мог сам избить до полусмерти, а мог и на конюшне выпороть. Но пришел день, когда я, до крайности доведенный, выхватил у него трость и об колено переломил. Тут он посмотрел на меня так, будто впервые увидел. Не сказал ничего, но на следующий день пришел посмотреть, как я обучаюсь бою на мечах с нашим оружейником Кархадом. И нередко потом приходил, а несколько раз и сам приемы показывал. Стал давать мне поручения кое-какие, в дела замка посвящал. И бить перестал, больше и пальцем не тронул.
Надо сказать, что у отца были кое-какие дела в Бельфаласе, и ездил он туда часто. Из одной такой поездки вернулся он со светловолосым молодым человеком в щегольской одежде, с рапирой у бедра.
— Твой новый учитель фехтования, — сказал он хмуро, по своему обыкновению. — Кархад уже стар, может, этот городской хлыщ научит тебя новым штучкам.
Парень улыбнулся и поклонился, будто отец ему комплимент сказал. Я возразить не посмел, только взглянул на него скептически. Выглядел он немногим старше меня, худощавый и не слишком высокий, а рапира его казалась мне игрушкой. И смазлив он был, как девчонка: волнистые волосы по плечам, длинные ресницы, пухлые губы, нежные щечки. «Тоже мне учитель», — подумал я с досадой. Да только заблуждался я до первого нашего поединка. Хантале был быстрый, гибкий и невероятно выносливый. Рапира его так и мелькала у меня перед носом, и я весь потом обливался, стараясь не подпустить его близко. К тому же он знал множество хитрых приемов, так что к концу поединка я был измотан до крайности.
— Запомните, лорд Амран, сила в бою — не главное, — сказал он мне вежливо, и я не знал, поблагодарить его или к черту послать, только дышал тяжело, опираясь на меч, и сверкал на него глазами.
С Хантале мы занимались каждый день, и не по одному часу. Он меня многому обучил: как правильно дышать, как предугадывать действия противника, как экономить силы в бою, как наносить обманный удар и от обманных ударов защищаться. Он знал и гондорские приемы фехтования, и роханские, и умбарские, и харадские, и даже эльфийские чуть-чуть. На занятиях я ему в рот смотрел и даже слово боялся вставить, чтобы не перебить. Кто еще расскажет, какое оружие у орков или как пираты ходят на абордаж. Был он родом из Бельфаласа, сын гондорца и девушки из народа харадрим — по крайней мере, так он сказал. На первый взгляд он ничем не отличался от местных жителей, но если приглядеться, чужая кровь чувствовалась: в разрезе глаз, в скулах, в черных бровях и ресницах, в тонких чертах лица… в самой его красоте было что-то экзотическое, нездешнее, будто бы ветер с моря в глубине материка.
Успел он за свою жизнь повидать и пережить немало, это было видно, не сразу, но видно, по глазам — пряталась в их глубине какая-то безысходная горечь. И лет ему было побольше, чем казалось на первый взгляд. Кажется, не было ничего на свете, чего бы он не умел, даже из того, что не полагается уметь благородному воину: лепешки печь или одежду зашивать, паруса ставить или рыбу ловить. Да только он не скрывал, что тяжелой работы не любит, и руки у него были нежные, белые, ничуть не загрубевшие. Служанки шептались, что он их мажет сывороткой, будто благородная дама.
Еще он умел читать и писать, да не просто так, письмо накарябать, а много книг прочел и стихи всякие знал наизусть. Отец его к Амрису приставил, наставником. Я тоже на эти уроки временами приходил и слушал. Хантале улыбался и ничего не говорил, а братец только рад был. Мне даже стыдно иной раз становилось, как он мне радуется, хоть я с ним никогда не играл и смотрел на него свысока.
А еще Хантале был отцовым любовником.
Узнал я это случайно… или, может быть, не случайно, ведь мне хотелось выяснить, чем они наедине занимаются. А они часто наедине оставались, в библиотеке в башне или в комнате отца. Кажется, ну что странного, не первый раз такое, и раньше отец со всякими людьми запирался и дела обсуждал — с управляющим, с деревенскими старостами, с офицерами из города… но никогда раньше мне не хотелось подкрасться к двери и заглянуть в замочную скважину. Подслушивать-то было бесполезно, дверь дубовая, и запиралась плотно. Вот я подкрался и заглянул. В первый момент даже не понял, что там происходит… почему Хантале вздрагивает, опираясь на стол, и голову закидывает, и губы кусает, а отец сзади к нему прижимается. Потом понял — и будто в пламя шагнул. Встало у меня так, что больно стало терпеть. Я у себя в комнате закрылся и принялся дрочить, а перед глазами стояло лицо Хантале.
Признаться, раньше я сексом не особо интересовался. Так уж получилось. Конечно, в отрочестве и сны стыдные снились, и рукоблудием занимался чуть не каждую ночь, а все-таки сойтись ни с кем не хотелось. Служанки и дворовые девки на меня поглядывали, все-таки сын лорда, молоденький и собой недурен. Чуть не каждая норовила меня грудью задеть или на сеновал заманить. Но мне эти крутобедрые деревенские красотки совсем не нравились, просто, можно сказать, мутило от них, и от запаха, и румян свекольных, и от пышных грудей, похожих на вымя. Может, все бы по-другому сложилось, будь Найра тогда постарше. Я ведь помню, как меня жаром обдавало при взгляде на ее стройную фигурку. Будь нам обоим по пятнадцать лет, я мог бы полюбить ее со всем жаром юности. Но она была совсем еще младенцем, когда нас сговорили. А когда она созрела для брака, когда мне отдали мою нареченную, такую испуганную и счастливую одновременно, всю в белоснежном кружеве, что сделал я? Напился от смущения и страха — ведь мне в первый раз предстояло лечь с женщиной, раньше не доводилось как-то, да еще с благородной леди, а я совсем огрубел в боях и скитаниях, привык к потной возне на сеновале или в палатке, не снимая штанов… Как же было стыдно от мысли, что ничего не получится… Получилось, конечно, но в такой скотской манере, что моя юная жена больше никогда не питала ко мне уважения и привязанности. Я же от угрызений совести защитился пренебрежением и жестокостью. Тяжело мне было с тех пор смотреть на свою жену — как на дверь, которая навеки перед тобой закрыта.
Но тогда мне было шестнадцать, и кровь во мне играла, и хотелось чего-то, а чего — непонятно. То ли любви такой, как в книжках, чтобы за несколько счастливых минут жизнь отдать было не жалко, то ли власти полной над предметом любви, чтобы ни в чем не встречать отказа. Стыдно и жарко мне было подглядывать за отцом и Хантале, но я не мог этого не делать. Потом бессонницей мучился и все пытался понять: почему отец обращается с Хантале, как с рабом, и почему Хантале ему позволяет? Неужто любит? Но в этом я сомневался, когда видел, как Хантале кривится, будто от боли, и какие взгляды исподтишка бросает на отца. Была здесь какая-то тайна, которую я страстно хотел разгадать — а еще вдруг понял, что не менее страстно хочу обладать самим Хантале. Чтобы он вот так же выгибался подо мной и так же покорно стоял передо мной на коленях. Я с ума сходил, вспоминая его узкие смуглые бедра, и мне безумно хотелось вплести пальцы в его пепельные волосы, впиться в его алые губы, выбить у него рапиру из рук во время занятий и прижать к стене, безоружного, беспомощного… Эру, в жизни я так никого не хотел, как его. Шло время, и я осмелел до того, что после занятия попытался его поцеловать. Он сопротивлялся, отворачивал лицо, но по силе ему было со мной не сравниться. Играючи я удержал его запястья одной рукой, а другой взял за подбородок и на несколько минут забыл обо всем, припав к его упрямому рту.
Он посмотрел на меня надменно и сказал:
— Если вы еще хоть раз ко мне прикоснетесь, я пожалуюсь лорду Амроту.
Я разозлился страшно. Я-то думал, что стоит мне его поцеловать, и он сразу отдастся мне, поломавшись для вида. Мне хотелось ударить его, чтобы стереть это надменное выражение с его лица, но я не посмел. Угроза была слишком реальной. Я выпустил его, но сказал на прощание, не удержавшись:
— Ты еще пожалеешь об этом, харадская блядь.
Он усмехнулся горько и вышел, и с тех пор обращался со мной холодно и официально, а моя страсть только сильнее разгоралась. Я расспрашивал про него тех, кто сопровождал отца в последней поездке, но они ничего толком не знали. Однако рассказали, что в тавернах Хантале не снимал капюшон плаща и садился в самый дальний угол, будто не хотел, чтобы его узнали. «Честный человек так делать не будет», — сказал мне Эрхард, сплюнув. «Знавал я одного карточного шулера, — присоединился к нему Клей. — Тоже в такие вот яркие тряпки одевался и строил из себя благородного». Тогда я дождался, пока отец уедет на охоту, и порылся в его столе. Свиток этот долго искать не пришлось. Какая-то официальная бумага — приказ или объявление. В нем предписывалось найти и схватить опасного харадского шпиона, который выдает себя то за менестреля, то за лекаря, то за женщину, мастерски умеет изменять внешность, отлично владеет оружием, отличительная же примета у него одна: татуировка на внутренней стороне бедра.
Тут мне все стало ясно. Татуировку я видел, когда отец раскладывал Хантале на столе в библиотеке, и чуть не кончал от мысли, что когда-нибудь рассмотрю ее во всех подробностях.
Не теряя времени даром, я поднялся в библиотеку, где Хантале проводил много времени, когда оставался один. И на этот раз он был там. Посмотрел на меня неприветливо и уткнулся в книгу. Я уперся руками в ручки кресла и наклонился над ним.
— Я знаю, кто ты.
Он даже на меня не взглянул, и я выхватил у него книгу и бросил в угол.
— Лорду Амроту не понравятся ваши манеры, — сказал он, лениво растягивая слова, и заложил руки за голову, будто мы вели дружескую беседу.
Я ударил его ладонью по щеке, а когда он попытался вскочить из кресла — толкнул обратно. Лицо его мгновенно изменило выражение, и он процедил:
— Убери руки, щенок.
— Ты что, не понял, что я сказал? Я знаю, кто ты. Знаю, почему ты лижешь отцу задницу. Он грозится выдать тебя, да? У нас в Итилиене шпионов не жалуют. Хочешь, расскажу, что сделают с тобой солдаты?
— Эру, какая у вас фантазия, лорд Амран! — сказал он и рассмеялся мне в лицо. — А может, у вас начинается горячка?
Я невольно поразился его самообладанию. Даже засомневался, прав ли я. Но его выдало то, как легко он перешел от гнева к насмешке — как человек, привыкший притворяться.
— Твой приговор — вот здесь, — и я сунул ему руку между ног. — Татуировочку-то не спрячешь.
— Не понимаю, о чем вы.
Его игра была безупречна, и в серых глазах не было ни тревоги, ни страха, даже когда я снова его ударил.
— Хватит прикидываться, сука. Хочешь, чтобы я отправил кого-нибудь с донесением в город? К вечеру здесь будет отряд солдат.
— Лорд Амрот вряд ли это оценит.
Я сказал ему открытым текстом, куда может убираться лорд Амрот.
Он помолчал, не глядя на меня, потом сказал:
— Чего вы хотите?
Усмехнувшись, я поставил колено на подлокотник кресла и расстегнул штаны. Он попробовал отвернуть голову, но я схватил его за волосы и удержал. Я так этого хотел, что голова шла кругом.
— Открой рот, — приказал я.
Он не послушался и снова получил по морде. Пробормотал что-то, вроде бы: «О боже, опять…» — и я ткнул ему в рот свой ноющий от напряжения член. Наконец-то я был в нем, и это было так сладко, что я едва не кончил прямо сразу. Но мне хотелось продлить удовольствие, и через несколько минут я вытащил его из кресла и толкнул на стол. Я был как в огне, меня раздирали противоречивые желания: то хотелось избить его до синяков, то перецеловать всего… Помню его гладкий зад под моими руками, и как я втиснулся в него, грубо и властно, и вылился в него, стиснув зубы, чтобы не заорать от удовольствия.
Губы у него дрожали, и лицо горело, когда он разогнулся и начал натягивать штаны.
— Весь в отца, такая же скотина, — в голосе его была неприкрытая ненависть.
Я усмехнулся. Следовало бы его избить за такие слова, но не хотелось оставлять синяков. Да пусть говорит, что хочет. Все равно он теперь в моей власти. И когда я сказал:
— Придешь сегодня ночью в мою комнату, — то знал, что он не посмеет ослушаться.
В тот день я впервые изведал не только плотскую страсть, но и пьянящий вкус обладания, непоколебимую уверенность в том, что мне подчинятся, и не могу сказать, что доставило мне большее наслаждение.
Он приходил ко мне всякий раз, когда я ему приказывал, раздевался и ложился в мою постель, голый, гибкий, горячий… вздыхал сквозь зубы, когда я входил в него, дышал со всхлипами, вцеплялся пальцами в простыню, стонал… у меня сводило мышцы живота от этих стонов, я утыкался лицом в его атласную спину со сведенными лопатками, в разметавшиеся волосы, и вбивал, вбивал его в постель. А иногда он приходил ко мне с резким запахом пота на коже — не своим запахом, дырочка между его ягодиц была растянутой и влажной, и я зверел от мысли, что он ложится под моего отца, что он лежал под ним только что, я готов был его растерзать, я хотел, чтобы он принадлежал только мне… Но следовало быть осторожным, чтобы отец ничего не узнал, и мне приходилось смирять свою страсть в постели, и сносить его близость во время занятий, и проходить мимо в узких коридорах, и ждать темноты, скрипя зубами от желания. Когда приходила ночь, я брал свое, стискивая его в объятиях. Мне хотелось забавляться с ним, как с игрушкой, трогать его и целовать, тискать… меня переполняло такое вожделение, что я не знал, как его излить, мне было мало просто засунуть член в это тело, мне уже не хотелось быть с ним грубым, с ним, таким сладким и нежным… и я не замечал, как он сам подставляет мне губы, как берет мою руку и кладет туда, где хочет ее ощущать, как двигается подо мной, как направляет меня…
Я запомнил тот день, когда он впервые лег со мной по своей воле.
— Зачем ты пришел сегодня, я не приказывал тебе, — сказал я хрипло. Я сделал это нарочно, я хотел узнать, придет ли он, и несколько часов сгорал от нетерпения.
Он остановился у постели в нерешительности, опустил руки, которыми начал уже расстегивать рубашку, и не говорил ничего. Тогда я вскочил, прижал его к себе и принялся целовать. Мы задыхались от любви и не могли насытиться друг другом. Под утро я сказал:
— Я не хочу, чтобы ты возвращался к нему.
— Мне не остается ничего другого, — шепнул он.
— Мы убежим, — сказал я, чувствуя себя взрослым и сильным, готовым защитить его от всего мира.
И мы убежали. Я прихватил шкатулку с драгоценностями мачехи, увел трех лошадей из конюшни, набрал припасов, и мы ни в чем не испытывали недостатка. И ни единого рассвета больше не встретили порознь.
Я мог бы описать, как нам было хорошо вместе… на постоялых дворах, на лесных ночевках… в крошечной комнатке на втором этаже таверны «Маковая росинка» в Минас-Тирите, до которого мы наконец добрались. Я мог бы… но это слишком больно.
Помню, я спросил, как его настоящее имя. Он засмеялся и ответил:
— Называй меня Хантале. Тот, кем я был раньше, умер. А хочешь, дай мне новое имя. Это будет справедливо, ведь с тобой я заново родился.
И я называл его Тале, когда мы занимались любовью.
Татуировка у него была такая: свившийся в кольцо морской дракон, похожий на змею, с усами, как рисуют на Юге. Лежа щекой на его бедре, я думал: как больно делать татуировку на такой нежной коже! И решился спросить:
— Откуда это у тебя?
Он помедлил, но все-таки ответил:
— От первого любовника. Как знак, что я принадлежу ему.
— И ты позволил?
На этот раз он молчал дольше, потом сказал тихо:
— Я бы сердце свое вырезал ради него.
И я больше ни о чем не стал спрашивать. Странный холодок коснулся моего сердца — будто бы дверь в прошлое Хантале чуть приотворилась, и оттуда потянуло сквозняком. Наверное, я мог бы узнать о нем правду тогда, и потом она не стала бы для меня таким потрясением. Но тогда я не решился войти.
Мы стремились насладиться каждой минутой нашей близости, словно зная, как мало времени отпущено нам судьбой. И даже в лавку за едой я спускался неохотно, зато обратно летел, как на крыльях. В тот день ничто не предвещало беды — но когда я вернулся, покупки выпали у меня из рук, потому что в комнате было полно солдат, и мой отец собственной персоной восседал в углу на единственном стуле. А Хантале был привязан к кровати, голый и с кляпом во рту.
Меня схватили так быстро, что я не успел дотянуться до меча. Я был испуган до смерти, но не за себя, а за своего возлюбленного, потому что ему грозило куда более суровое наказание, чем мне.
— Покарайте меня, отец, — сказал я, и собственный голос показался мне чужим. — Я один во всем виноват, и побег был моей идеей.
Я ожидал, что отец обрушит на меня ругательства и проклятия, но он вдруг сказал спокойно, почти мягко, как никогда раньше со мной не говорил:
— Ты опозорил нашу семью, Амран, но вина за это лежит не на тебе, а на том лживом создании, которое опутало тебя сетями сладострастия. Знаешь ли ты, кто этот человек? Он родился в харадском борделе, от шлюхи, и всю свою жизнь был шлюхой, пока его не выкупил умбарский капитан Усанаги по прозвищу Морской Дракон — это его знак он носит на теле, так в Умбаре принято клеймить наложников.
Я в ужасе посмотрел на Хантале, взглядом умоляя его: скажи, что он лжет! Но Хантале отвел глаза, и это было красноречивее всяких слов. А отец продолжал:
— Десять лет он служил Морскому Дракону и телом, и душой, шпионил для него в Бельфаласе и Андрасте, разжигал огни на берегу для черных кораблей Усанаги, чтобы пираты грабили и жгли мирные гондорские деревни. И ты не первый наследник благородной семьи, которого этот шлюхин сын обольстил. Будет справедливо, если мы поступим с ним, как со шлюхой.
И меня заставили смотреть, как солдаты по очереди насилуют моего возлюбленного. Я словно весь оледенел и едва понимал, что происходит. Он дергался в путах… хрипел, мотая головой… скрипела кровать, солдаты смеялись… пот и сперма на смуглых бедрах, и кровь, Эру Всемогущий… Последним отец заставил быть меня — стыдно сказать, ему даже не пришлось угрожать или уговаривать… меня толкнули к Хантале, я лег на его вздрагивающее тело и овладел им, не чувствуя ничего, только страшную опустошенность.
Когда меня вывели за дверь, я потерял сознание. У меня началось что-то вроде мозговой горячки, я метался в жару и бреду, ненадолго приходя в себя. Меня отвезли домой по Андуину, смутно помню плеск волн и покачивание палубы… и еще я помню, как манили меня волны великой реки, но я был слишком слаб, чтобы дотянуться до борта. Люди шептались, что мой любовник навел на меня порчу, я хотел им возразить, что он никогда бы такого не сделал, но распухший язык мне не повиновался. Потом были кроны деревьев над головой, лошадиный храп, а потом — беленый потолок моей комнаты в замке Эргелион, лицо сиделки, горькие травяные отвары и снова спасительное забытье, в котором не было ни отца, ни Хантале, ни даже меня, униженного и растоптанного.
Я встал с постели молчаливым и ко всему равнодушным. Во мне не осталось никаких чувств — ни любви, ни ненависти, ни горя. Я послушно выполнял все поручения отца, объезжал поместье, улаживал дела с купцами в городе, охотился, читал книги, но все это проходило мимо меня, не оставляя следа. Отец подыскал мне мальчишку из деревенских, для согревания постели, но я даже не помню, как он выглядел и что с ним стало потом. Казалось, ничто уже не может тронуть меня, порадовать или огорчить. Два года прошли, как во сне.
На исходе осени отец вызвал меня и сказал:
— Я тобой доволен, Амран. Ты стал образцовым сыном. Думаю, поездка в Минас-Тирит станет для тебя отличной наградой. Вот тебе деньги, развлекайся, кути, как положено наследнику Эргелиона. Я дам тебе письмо к начальнику городской гвардии, познакомишься с жизнью армии, ведь тебе пора подумать о военной карьере. А если тебе понадобятся развлечения особого рода, загляни в заведение «Майская роза» возле Восточной башни.
Второй раз в своей жизни я оказался в Минас-Тирите, и горечь всколыхнулась в моей душе при виде белых стен и просторных улиц, по которым я когда-то проходил, юный и счастливый в своем неведении. Но все же было это знаком, что чувства во мне начали оживать. После необходимых дел и новых знакомств я решил воспользоваться советом отца и посетить упомянутое им заведение.
Я узнал его сразу, хотя в первый момент не поверил, что вижу его. Он был все еще красив, хотя красота его увяла, будто осененная крылом смерти. Но во всем прочем он изменился, взгляд его был затравленным, движения — боязливыми, и сам он был худ и бледен. Волосы его были выкрашены в черный цвет, глаза густо подведены по харадскому обычаю, и одет он был в одни прозрачные шаровары.
Он скользнул по мне глазами, не узнавая, и меня будто ножом полоснуло.
— Давно у вас этот парень? — спросил я хозяина, стараясь говорить небрежно.
— Года два, наверное. Он немножко не в себе, — хозяин подобострастно хихикнул. — Накурится своей травки и ходит, как во сне. Зато хорошенький, как картинка, и в постели просто чудо, послушный и нежный. Выберите его, благородный господин, не пожалеете.
Я заплатил, не торгуясь, и мы остались наедине. Он склонился в поклоне и принялся развязывать пояс.
— Хантале, ты не узнаешь меня? — воскликнул я, хватая его за руки.
— Да, конечно, благородный господин, я вас узнаю, — забормотал он, отводя глаза, и я понял, что он лжет, боясь наказания.
И с болью в сердце, удивившей меня самого, я заметил, что ноздри его и губы имеют чуть синеватый оттенок, как у людей, пристрастившихся к харадской травке, которая дарила волшебные иллюзии, а при постоянном употреблении сводила человека в могилу за несколько лет.
Ничего в нем не осталось от моего веселого и гордого любовника. Когда мы легли в постель, он улыбался мне с безличным профессионализмом проститутки, и такими же были его ласки, а мысли его блуждали где-то далеко… может быть, он вспоминал те дни, когда мы были вместе, а может быть, своего хозяина, чей знак по-прежнему был вытатуирован на его бедре. Горе и безысходность душили меня, и слезы подступали к глазам. С неотвратимой ясностью я понял, что никогда и никого, кроме него, не любил, и ничто были перед этой любовью и козни отца, и прошлое Хантале… разве не готов он был забыть свое ремесло ради меня, и разве не я его погубил? Мысль эта жгла хуже каленого железа.
Я провел с ним три дня, пытаясь пробудить в нем воспоминания и волю к жизни. Тщетно… В глазах его ни разу не промелькнуло понимание, и взгляд был все таким же затравленным и безумным, а стоны страсти — такими же притворными и заученными. Только когда я приносил ему щепотку травки, его лицо оживлялось, а руки дрожали от нетерпения.
В последний вечер я принес не одну, а три щепотки, и сам разжег для него курильницу. Хантале лежал в моих объятиях, вдыхая дым, и на лице его проступало умиротворение. Он погружался все глубже в мир грез и волшебных видений. Лишь Эру Единый знает, что проплывало перед его мысленным взором. Но я почему-то уверен, что в эти несколько часов он был счастлив. Мы оба молчали, я лишь изредка целовал его длинные пальцы, которые вряд ли смогли бы теперь удержать рапиру, и губы, которые больше не произносили слова любви и не улыбались искренне. Дыхание его становилось все тише, и сердце билось все реже. Аптекарь, продавший мне травку, обещал, что смерть от такой дозы будет приятна и безболезненна.
Курильница выпала из ослабевших пальцев Хантале, и я уже думал, что все кончено, как вдруг он открыл глаза и взглянул прямо на меня. Просветлев лицом, он прошептал:
— Амран, любовь моя… — и умер.
Я бережно положил его на ковер, поцеловал в последний раз в холодные губы, а потом опрокинул лампу на шелковые занавески. Я пришел в себя только за городскими воротами, и по лицу моему струились слезы. Я и не знал, что еще способен плакать. Оглянувшись, я увидел где-то у Восточной башни столб дыма, поднимающийся в небо. Я сел на землю и стал смотреть на погребальный костер моего Хантале, и просидел так до темноты.
Что было дальше? Ничего. Я вернулся домой и снова вел себя, как образцовый сын. Но стоило мне только услышать голос моего отца, взглянуть ему в глаза, и с холодной ясностью я понял, что ненавижу его и желаю ему смерти.
Надеюсь, ему было больно, когда он застал меня с Амрисом. Я на это и рассчитывал. Братец всегда был его любимчиком, а я разложил его на том же столе в библиотеке, где отец раскладывал Хантале, и трахал, как последнюю шлюху. Но отец всегда мог сделать мне больнее, чем я ему. Он даже Амриса не пожалел. Моего нежного маленького братца взяли и выпороли на конюшне, и я ревел, как раненый медведь, перед запертой дверью, слушая его крики, и проклинал отца на чем свет стоит.
Отец выгнал меня из дома без гроша, но мне было все равно. Полный ненависти ко всему миру, я отправился воевать и с особенным удовольствием резал умбарских пиратов. Жаль, что Морской Дракон Усанаги погиб за несколько лет до того. Его смерть доставила мне почти такое же удовольствие, как смерть моего отца. Он закончил свои дни на охоте, когда с ним рядом не было никого из сопровождающих.
Обстоятельства его смерти знают лишь великие валар — и я. Но об этом я не стану рассказывать.