Глава 5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5

18*** г.

Я писала ему письма, конечно, зная, что никто их не прочтет для него кроме меня, поэтому не отправляла. Они все, перевязанные бордовой лентой, лежали в ящике моего стола в особняке в пригороде Парижа. Возможно, это странно — писать письма тому, кто никогда не умел читать и вряд ли научится, но я должна была все ему рассказывать. Я привыкла за те месяцы, когда приходила к его клетке, ставила кресло и читала вслух книги. Тогда я считала нормальным, что кто-то сидит на цепи в неволе, лишенный всех человеческих прав и даже имени. Тогда были другие времена, я не знала, кто меня окружает и жила в счастливом неведении. Возможно, так же жили дети в других странах мира, когда рабство не считалось чем-то необычным и постыдным, когда жестокость не скрывали так тщательно, как сейчас. Кто-то ставил себя выше других, решал, кому жить, а кому умирать, как жить, чем жить и с кем. Я не знала, что лучше: та ужасающая откровенность, голая и неприкрытая черствость и в тоже время ханжество, или лицемерие нынешнего мира, в котором ничего не изменилось, за исключением более надежных масок, лживых, прикрытых благими намерениями и соблюдением законов Братства. Я была обычной смертной, которую растили вампиры. Нонсенс. Мне не рассказывали о моих родителях, я не помнила их. Потом, спустя годы, я узнаю, что меня удочерили после того, как моих родных отца и мать сослали в ссылку. Отец умер от «падучей» болезни, а мать… мне так и не рассказали, что с ней произошло. Альберт нашел меня по настоянию своей жены — Элены. Они вырастили и воспитали меня. Любили, обожали и баловали, всячески ограждая от лишних знаний и от их собственного мира за гранью человеческой реальности. Спустя столетия я начну понимать, насколько абсурдно сочетание дикой жестокости к окружающим и, в тот же момент, любовь к своему ребенку.

В то время я считала, что меня окружают люди, и не одобряла действий отца, но не могла осуждать. К тому же, меня потчевали лживой сказкой о великих открытиях для человечества, второсортности заключенных в подвалы лаборатории объектов. Их опасность для общества я видела сама, так же, как и то, что мой отец совершает самое благородное дело — дает возможность этим недосуществам приносить пользу для других. Ведь мой отец врач. Ученый. Он сделал много полезных открытий в медицине для того времени. Изобрел чудодейственные лекарства, первые вакцины и противоядия для своих собратьев, а я еще не понимала, какой ценой сделаны эти самые открытия. Сколько трупов закопано за каменной оградой с тыльной стороны нашей усадьбы. Какие жуткие опыты проводились, в каких диких условиях содержали несчастных, обреченных на смерть в застенках клиники Эйбеля. Он был гением, любящим меня до безумия, а по сути — чудовищем. Намного страшнее, чем те, кого он заковал в цепи в подвалах нашей усадьбы.

В том возрасте меня устраивали иные объяснения. Впрочем, скрывалось так много, что я не знала истинного положения вещей. Я узнаю его намного позже, когда стану старше и у меня откроются глаза на слишком многое.

Мое чтение вслух было одним из экспериментов. Отец записывал реакцию объекта на самые различные литературные произведения.

Я читала вне зависимости от того, как вел себя заключенный в клетке. Он мог игнорировать меня, мог слушать, мог с ненавистью смотреть на отца и греметь массивной цепью. Но два раза в неделю я была обязана ему читать. Отец не знал одного — я делала это с удовольствием. Одинокому ребенку, изолированному от других детей, выросшему в своем собственном мире с частными учителями, горничными и няньками, было не с кем общаться. Одиночество толкает на странные поступки. Меня оно толкнуло к тому, кто, по сути, никогда не должен был стать мне ближе бродячей и больной собаки.

Уже тогда я мечтала стать актрисой. ОН был первым моим зрителем, потому что я играла для него различные роли, а не просто читала. Меня увлекало, и я не могла остановить поток эмоций. Со временем стала приходить каждый день. Даже когда мне казалось, что он не слышит меня, я все равно играла для него. А иногда его все же увлекало мое чтение. Вскоре я определилась, какие произведения нравятся ЕМУ больше всего, и читала именно их. Он оживлялся, придвигался ближе к толстым прутьям клетки и, не моргая, смотрел на меня. А мне нравилось, что он слушает, склонив голову на бок. Шли месяцы. День за днем. Я уже не только читала вслух. Иногда я просто рассказывала, как прошел мой день, где я побывала с отцом и что видела. Какой мир снаружи его клетки. Я говорила с НИМ обо всем. О своем идиоте-учителе по английскому и о глупой горничной, которая не может запомнить, что я ненавижу розовый цвет. О своей гувернантке, о двух щенках, которых мне подарил отец, о том, что мама последнее время уезжает надолго из дома, и я скучаю по ней. О канарейке за окном моей спальни, о цветах, и том, как они пахнут. О своих любимых блюдах, о том, как путаются мои волосы по утрам, и как долго я расчесываю их, прежде чем ведьма-Марта придет с гребнем, чтобы укладывать мою вьющуюся шевелюру в прическу. О своих мечтах…Оказывается, мы можем рассказать очень много, если нас просто слушают, а он слушал. Всегда.

А потом я придумала ему имя — Рино. Пройдет еще немало времени, прежде чем я назову его так вслух. Я все больше и больше времени проводила со зверем. Охрана пропускала меня без проблем. Это потом я узнала, что только во время моих посещений он тихо сидел в клетке, а когда я уходила — бесновался, пытался сорвать цепь, тряс прутья решетки, рычал. Рино так и не принял свою неволю, несмотря на то, что не знал свободы. Но она жила внутри него. Он не смирился, никогда не ломался, что бы с ним не делали и как бы не унижали, но на колени не поставили. Физически — да, но не морально. От него веяло гордостью, которая въелась ему в вены. Некоторые рождаются с дикой волей к свободе, будучи рабами. Он не склонял головы ни перед кем. Его ломали так жестоко, как только вообще могли ломать живое существо, а он восставал из пепла еще более строптивым и дерзким, чем был до этого. Но именно благодаря этим качествам Рино выжил в этих условиях. Остальные превращались в бессловесный хлам, а потом и вовсе исчезали. Охранники, наверное, сошли бы с ума, если бы знали, что я сидела на полу у самых прутьев, а он, вцепившись в них пальцами, часами слушал то, что я читала или рассказывала. Иногда мне даже казалось, что он меня ждет. Несмотря на то, что мы не разговаривали, я понимала его эмоции по глазам. Рино называли жутким уродом, монстром, тварью. А мне он казался очень красивым. Как дикий хищник, который томится в неволе. Его мускулистое тело, грация движений, вперемешку с резкостью и молниеносностью завораживали меня. Особенно взгляд. Я видела в нем тысячи оттенков самых разных эмоций и никогда ни одна из них не вызывала во мне страха. Я смотрела на Рино и любовалась его бронзовой кожей, длинными, спутанными, темными волосами, его резко очерченными широкими скулами и ровным носом, чувственными губами и тем, как они иногда подрагивали, если он увлеченно слушал очередную историю в моем исполнении. Иногда мне даже казалось, что в его разноцветных глазах блестят слезы или сверкают искры веселья. Он никогда не смеялся и не плакал вслух. А я содрогалась всем телом, если видела на нем новые шрамы. Я мечтала вырасти и забрать его отсюда, чтобы он жил в моем доме и чувствовал себя человеком, чтобы никто и никогда не причинял ему боль. Я эгоистично хотела, чтобы отец нашел другой объект, а Рино отдал мне, все еще не понимая, что само слово «отдать» уже не подразумевает свободу воли, но я была ребенком. Это сейчас я знаю цену свободе и осознаю всю чудовищную жестокость, которую мы проявляли по отношению к тем, кого считали ниже себя.

Единственное, что я могла тогда сделать для Рино — это закатывать истерики, когда во время моих посещений его забирали охранники. Несколько раз мне даже удавалось их остановить, но чаще его уводили. Потом несколько дней меня не пускали к нему. Когда истерзанное тело возвращали в клетку, на нем не было живого места, это я узнаю и увижу потом, спустя годы. А тогда я дико боялась, что однажды он не вернется. Как те, другие, чьи клетки видела пустыми, после того, как их уводили. В тот раз, когда многое начало меняться в моем сознании, в моем отношении к Рино, я бежала за охранниками по снегу, раздетая, в легком домашнем платье и кричала, чтоб его оставили в покое, била здоровенных мужчин маленькими кулаками и тащила на себя тяжеленную цепь. Просто в тот раз я услышала, как они говорили, что, возможно, этих опытов объект не переживет и всеми силами пыталась помешать. Но какие силы могли быть у хрупкого подростка в сравнении с вампирами? Только их страх перед моим отцом. И именно он заставлял их выполнять его приказы, и уж точно не мои.

Меня забрали слуги, насильно увели в спальню. Я заболела. Видимо, простудилась. Человеческие дети очень хрупкие существа. Меня лихорадило, все тело горело, сильный кашель мешал спать, и я задыхалась по ночам. Наверное, это была пневмония. В то время от нее умирали, но, несмотря на то, что я не могла встать с постели, даже приподнять голову, я не переставала думать о Рино. Это были первые зачатки моих чувств к нему. Я начала сильно тосковать. Я мучилась от неизвестности и не решалась спросить у отца, жив ли он. Отец бы не понял. Это было неправильно, постыдно, запретно — спрашивать об объекте. Даже будучи ребенком, я уже понимала, что мои чувства к нему неправильные.

Когда в болезни настал кризис, и отец с матерью долго спорили за дверью моей спальни, я, дрожа всем телом от лихорадки, лежала и слушала, как гремят внизу цепи, слышала рык, и с какой-то болезненной радостью понимала, что он жив, а еще, как бы абсурдно это не прозвучало, тоскую не я одна. Мне стало легче. К утру спал жар, и я пошла на поправку. Меня могли назвать сумасшедшей, а я бы и не осмелилась кому-то сказать о своих догадках. Мне бы не поверили. Объекты не умеют чувствовать, они лживые твари и они хуже животных. Существуют лишь за тем, чтобы над ними издевались и унижали, для этого их создала природа. Я с этим выросла. Меня учили так думать. Но кто сказал, что я была с этим согласна?

Первым делом, когда смогла встать с постели, я пошла к нему. Не пошла, а побежала, на слабых, дрожащих ногах, худющая, почти прозрачная, я перепрыгивала через ступеньку, спускаясь вниз, в подвал, с дико бьющимся сердцем и сумасшедшим желанием наконец-то его увидеть. Мне тогда было тринадцать. Наверное, это тот самый возраст, когда пробуждаются девчоночьи фантазии, первая любовь, мечты. Только если мои сверстницы мечтали о принцах, серенадах под окнами и прогулками под луной, как в красивых романах Вальтера Скотта, я мечтала о том, что однажды дикий зверь на цепи заговорит со мной. Я заберу его далеко-далеко, где никто не узнает, что он заключенный, и мы будем жить вместе. А еще — я не любила Скотта, я любила мрачного Шекспира. Его трагедии, которые заставляли меня рыдать и чувствовать себя живой. Именно их я чаще всего читала ему.

Когда спустилась по ступеням, увидела, как Рино резко встал с матраса и молниеносно оказался у прутьев клетки, вцепился в них пальцами. Он жадно меня осматривал с ног до головы. Это был первый раз, когда я подошла очень близко. Настолько близко, насколько не отважился бы никто из охраны. И тогда я заметила на нем множество ран. Мелких порезов, следов от ударов. Пока я металась на постели в лихорадке, его безжалостно и методично избивали за то, что он ломал свою клетку, гнул массивные прутья.

Глядя на рваные раны, я сама не знаю, как осмелилась…но я протянула руку и коснулась его щеки с глубоким порезом. Он дернул головой, и мы оба замерли. Я с протянутой рукой, а он застывший и смотрящий прямо мне в глаза. И вдруг зарычал, оскалился, дернул решетку с такой силой, что задрожали стены. Его лицо стало жутким. Звериной маской, в которой не осталось ничего человеческого. Возможно, он пытался напугать меня, чтобы я убежала и больше не приходила. Увидела истинную сущность монстра. Поняла, насколько он опасен для меня. Только я не боялась. Тогда я подумала, что он рычит от боли.

— Очень больно? — шепотом спросила я и все же коснулась его щеки, покрытой сетками вен бордового цвета.

В этот раз он не отшатнулся, а я провела кончиком пальцев по едва затянувшейся ране. Мне было так невыносимо больно, словно это мои раны, словно это моя кожа распорота шипами плетки. Медленно потух фосфор в глазах, в них отразилось дикое недоумение, и жуткое лицо снова стало человеческим. Я убрала спутанные пряди волос с его лба, очень осторожно, едва касаясь.

— Не сопротивляйся им больше…пожалуйста. Я не хочу, чтоб тебя били. Не сопротивляйся, — попросила я, — обещай мне, Рино!

Я даже не почувствовала, как по моим щекам текут слезы. А он протянул руку в кожаной перчатке, тронул влагу на моей щеке, поднес пальцы к губам и облизал.

ќ Это слезы, — тихо сказала я, — они солоновато-горькие. Люди плачут, когда им больно физически или морально. Когда им очень-очень больно.

— Тебе больно?

И в этот раз вздрогнула я. Это был его первый вопрос ко мне за долгие месяцы полного безмолвия. Он заговорил со мной. Оказывается, Рино умел говорить. А я считала его… впрочем, меня учили так считать. Мы все ошибались. Не все такое, каким кажется на первый взгляд. Особенно для меня. Разве я знала, что передо мной вампир, которому больше сотни лет и он повидал столько, сколько я не успею в человеческом теле, даже если проживу несколько жизней? Ведь на вид ему можно было дать не больше двадцати — двадцати пяти.

— Да…мне больно, когда больно тебе.

Ответила я и снова тронула его рану на скуле. Он слегка прищурился, глядя на меня.

— Рино?

Я кивнула.

— У всех должно быть имя. Меня зовут Виктория…Викки. Ты ведь знаешь. А я… я буду звать тебя Рино. Когда-то я читала легенду, очень красивую кельтскую легенду, о воине-варваре. Его звали Рино. Ты похож на него.

И я впервые увидела, как монстр улыбнулся. Часто говорят, что улыбка преображает лицо. Но то, что произошло с ЕГО лицом от улыбки, не смог бы понять никто, если бы не увидел, как я. Она меняла Рино до неузнаваемости. В эту секунду он казался мне не просто красивым, а ослепительным. Очень белые зубы, чувственный изгиб губ и выражение глаз…совсем другое. Некая минута откровения, когда он сбросил маску чудовища. Ту самую, которую все от него ждали.

— Я согласен, девочка. Пусть будет, Рино, — у него необычный голос. Очень низкий, с хрипотцой.

Он принял свое имя, и я даже показала ему, как оно пишется. А на следующий день он просил меня написать мое имя. Хотя, «просил» — это громко сказано. Рино не умел просить, как и не умел жаловаться, унижаться, стонать и кричать от боли.

— Напиши — Викки.

Я написала, он забрал листок бумаги и спрятал под матрас. Много лет спустя, я увижу на этом свернутом вчетверо клочке имя «Викки», написанное тысячу четыреста шестьдесят восемь раз. Ровно столько дней я была во Франции. Темно-коричневые буквы на пожелтевшей бумаге. Рино никогда не имел чернил… он писал мое имя кровью.

После болезни, а, возможно, узнав ее истинную причину, отец отправил меня в Европу учиться. На четыре года. На бесконечные, вечные четыре года, в течение которых я каждый день писала Рино письма и надеялась, что когда вернусь, он еще будет там… Сейчас я понимаю, что уже тогда я любила его. Той самой светлой, первой любовью, которая только зародилась. Хрупкой, нежной, противоестественной для нас обоих. Любовью, которая после моего возвращения перерастет в дикую страсть, а потом и в больную одержимость.

.