Сижу за решеткой...

Сижу за решеткой...

Я плотвичка-невеличка

в тинистом пруду —

сом противный, сом усатый,

отпусти меня![60]

Истории о любовных похождениях пленительных обитательниц Ёсивары и утонченных самураях, об искусных гейшах и щедрых купцах, даже если они и оканчивались трогательным актом двойного самоубийства — дзюнси, так вскружили голову горожанам, что реальная жизнь «веселых кварталов» стала казаться несколько призрачной. Завеса романтики усилилась с прибытием в Японию первых иностранцев, сразу же углядевших в индустриально развитой и эстетически утонченной организации любовного дела передовую на этом направлении прогресса страну в мире. Как чаще всего и бывает в таких случаях, созданный образ начал быстро вытеснять в сознании современников реальность, и с годами стало казаться, что жизнь в Ёсиваре — и для девушек, и для их поклонников — была нескончаемой чередой плотских удовольствий, интеллектуальных игр, тонких драматических переживаний и эстетических наслаждений, воспетых в театре и литературе, да еще с материальной выгодой для семей участников. Борис Пильняк писал об этом: «Все народное творчество имеет сюжеты, связанные с Йосиварой, — нет спектакля в классическом театре, где не было бы эпизода из бытия Йосивары. Каждый дом в Йоси-варе имеет длинную свою и почтенную историю, свои исторические анналы. Город Фукаока[61] гордится собою — тем, что в нем появилась первая проститутка, она была самурайкой, могила ее чтится, и на могиле ее каждый год бывают торжества. Спрашивают девочку: “Кем ты хочешь быть?” — и девочка отвечает: “Женщиной из Йосивары!” — Если бы я узнал, что я существую за счет сестры-проститутки, — если бы я не застрелился, то наверняка много бы мучился этим; если бы я был японцем, я мог бы быть этим горд. Часть женщин в Йосивару идет по призванию, по склонности, других туда продают отцы и мужья: потом, выйдя из Йосивары, эти женщины или выходят замуж, или возвращаются к своим мужьям. Это никак не позор — быть женщиной из Йосивары. Проституция очень часто бывает товаром, которым торгуют для поправления бюджета.

Нация позаботилась, чтобы дело проституции было в хорошем состоянии, — частной проституции — нет, проституция огосударствлена, в коридорах висят, в абсолютном порядке, кружки с марганцево-кислым калием, — на выставках выставлены катетеры, половые органы из папье-маше, проверенные медицинским надзором и полицией, — частнопрактикующим проституткам лицензий на проституцию не выдается, проститутки собраны в Йосиваре...»[62]

Естественно, на самом деле все обстояло совсем не так безоблачно — жизнь в Ёсиваре была крайне тяжела, но очень быстротечна. Как и во всем мире, в Японии биография «среднестатистической» средневековой проститутки ограничивалась двадцатью пятью — двадцатью восемью годами. Даже дорогие и изнеженные ойран редко доживали до старости, которая у них наступала очень быстро — физиологические излишества, ночной график работы, нервные стрессы, связанные с необходимостью удовлетворять клиентов, порой весьма далеких от идеалов книжных героинь, прочие «производственные неурядицы» и, конечно, венерические заболевания не шли на пользу женскому организму. Что уж тут говорить о куртизанках менее высокого ранга — вынужденных сидеть за решеткой в ожидании благосклонного взора клиента, как правило, не обремененного деньгами, интеллектом и далеко не всегда приверженца правил гигиены?

Жизнь за решеткой протекала в условиях замкнутого, очень узкого мирка, почти все население которого составляли женщины. При этом большая их часть оказывались одновременно и подругами, и конкурентками. От их внимательного взгляда некуда было спрятаться, с ними нельзя было поделиться сокровенными мыслями, но и кроме них некому было поплакаться в жилетку. Сегодня мужчины слегка шутя называют даже небольшие женские коллективы «серпентариями», что же говорить в таком случае о Ёсиваре и других «веселых кварталах»? Женщины Ёсивары фактически являлись заключенными, а учитывая неизбежно возникавшую в описанных условиях атмосферу истерии, ревности, интриг и лукавства, их скорее можно было бы назвать заключенными сумасшедшего дома, героинями сериала с плохим концом.

Гравюры, сохранившие до сего дня «серии» этой своеобразной картины, сначала захватывают наше воображение экзотикой с флером разврата, но скоро приедаются, и становится понятно, что на них изображено почти одно и то же. Иначе и быть не могло — жизнь Ёсивары вообще не блистала разнообразием. Из-за отсутствия широкого круга общения среди людей многие куртизанки старались завести себе преданного и молчаливого друга —домашнего питомца. В зависимости от ранга и соответственно финансовых возможностей девушка могла держать у себя от маленького сверчка до целой своры домашних собачек, которые составляли самую преданную ей группу почитателей. В обучении питомцев различным играм и трюкам легче короталось свободное время, им можно было доверить тайны, не опасаясь, что они достигнут ушей тех, кому не предназначены. Любопытно, но в отличие от похожей обстановки древнегреческих и особенно древнеримских домов терпимости в Японии животные никогда не оказывались предметом чувственного интереса (сверчки в данном случае не рассматриваются вообще). Возможно, почти полное отсутствие зоофилии объяснялось несколько отличным от европейского отношением японцев к животным, прежде всего к собакам. Последние никогда не считались, да и теперь не считаются главными друзьями человека, что характерно для европейского менталитета, восходящего своими корнями к логике мужчин-охотников. Рисоводческое сознание японцев не оставило для собак значительного места в природной иерархии. Собака не стала существом, необходимым японскому крестьянину, как не стали этими существами лошади или козы, что было бы характерно для весьма склонного к «животноводческой» зоофилии центрально-азиатского этноса. По всей видимости, этим можно объяснить и нынешнее нераспространение этой перверсии среди японцев. Однако вернемся в Ёсивару.

Исследователи часто описывают другую, значительно более безобидную страсть японок, заключенных в стены «веселых кварталов»: страсть к гаданию, предсказаниям и ворожбе. Например: «Слово тя (“чай”) таило в себе неприятности; предполагалось, что можно самой быть растертой в пыль, или потерять работу, поэтому его никогда не произносили.

Сидеть на ступенях было плохим признаком: можно было лишиться клиентов.

Никакое маленькое животное — птица, кошка или собака — не могли пересечь комнату; их следовало немедленно изловить и отправить обратно по их же следам, приговаривая: “Гомэн кудасай” (“Прошу прощения”).

Чихание было признаком многого: один раз — кто-то говорит о тебе хорошо; два раза — говорит плохо; три раза — кто-то в тебя влюбился; четыре раза — ты простудилась.

Поставить корзину на голову — стать ниже; наступить на свежий лошадиный навоз — выше.

Ребенок, нечувствительный к щекотке, вырастет глупым.

Очистить пупок от ниток и ваты — простудиться.

Воск в ушах улучшает память (вероятно, потому, что слышишь меньше того, что надо запоминать).

Кудрявые женщины развратны сверх всякой пристойности (и очень редки в Японии). (Как тут не вспомнить русскую частушку: «Кудри вьются, кудри вьются, кудри вьются у б...й. Почему они не вьются у порядочных людей». — А. К.)

Гриб, помещенный на пупок, излечивает от морской болезни.

Если выпустить ветры, на какое-то время язык пожелтеет.

Плюнуть в туалет — стать слепой (туалет вообще считался и считается в Японии местом отнюдь не отхожим, а важным, а в старых синтоистских верованиях и вовсе святым. — А. К.).

Тот, кто мочится на земляного червя, рискует получить распухший пенис.

Люди со сросшимися бровями долго не живут.

Чтобы охладить все тело, обмахни веером ладони рук.

Непочтительное поведение вызовет появление заусениц.

В Ёсивара к нежелательным посетителям применяли определенное колдовство (по крайней мере, девушки клялись, что нижеследующее было действенно).

Взять коёри (скрученную бумагу, использовавшуюся в качестве лучины) и из нее свернуть фигурку собаки. Положить ее на шкаф или подставку для зеркала в комнате, смежной с той, где находится посетитель, повернув к нему морду животного. Шепотом спросить животное, чтобы то дало быстрый ответ: уйдет гость или останется.

Если кончики завязок поясной материи или накидки (коси-маки) окажутся завязанными в узел, гость уйдет немедленно.

Завернуть небольшое количество теплого пепла в кусок бумаги и поместить пакетик под ночные одежды гостя ближе к его ногам. Он уйдет немедленно.

Поставить веник в конце комнаты рядом с комнатой гостя и, положив рядом с ним сандалии, сказать шепотом: “Вот; пожалуйста, уходите быстрее”. Он тут же уйдет»[63].

Подобную страсть к мистике и колдовству легко объяснить, имея в виду еще и главную цель нахождения девушек в Ёсиваре. Все они мечтали о счастливом случае, который позволит им сократить время своего добровольного или невольного заточения и вернуться в мир богатыми и счастливыми. К сожалению, для подавляющего большинства из них все это так и осталось несбыточной грезой, ставшей лишь почвой для романтических произведений драматургов, поэтов и художников.

В реальности девушек поджидали психические заболевания, тяжелый женский алкоголизм, характерный для Дальнего Востока полиневрит «бери-бери», вызванный нехваткой витаминизированной пищи, эпидемии чахотки и холеры и, конечно, венерические заболевания, выкашивавшие целые заведения после проникновения в Японию иностранных моряков. При этом отсутствие средств к существованию и неумение делать что-либо другое приводили к тому, что проститутки, потерявшие ценность на «дневном рынке», переходили в «ночную смену» (в Ёсиваре после десяти часов вечера), продолжая обслуживать клиентов за гроши в темноте, и здесь уже не было места никакой романтике и утонченным наслаждениям. Здесь не требовались дорогие наряды, долгие разговоры и танцы девушек-гейш. Клиенты приходили и быстро получали то, что им нужно, а часто и сверх того — профзаболевания, которыми к концу карьеры не страдала редкая куртизанка.

Русский путешественник Григорий де Волан, побывавший в Ёсиваре в последние годы существования, поражался здешним нравам: «Все чайные дома (некоторые в пять этажей), гостиницы и другие здания были освещены разными лампочками и фонарями, со всех сторон слышно было пение и японская музыка. Во многих из этих домов за решетками, точно птицы в клетках, сидели разодетые, сильно нарумяненные и набеленные, неподвижные женские фигуры. При виде веселой толпы мужчин и женщин и даже детей, осматривающих этих женщин с любопытством, никто не подумал бы, что это неприличный квартал, так все здесь прилично и только изредка видишь в воротах темную фигуру хозяина этого живого товара, расхваливающего его достоинства и торгующегося с покупателем.

Большинство этих женщин (жоро) не считают постыдным свое ремесло. Отец не считает предосудительным отдать свою дочь с 12 лет в дом разврата и готовить из нее жоро или гейшу. Контракты заключаются на три, пять, семь лет, и плата отцу бывает от 200 до 2000 иен или рублей, с обещанием содержать девицу и дать ей артистическое образование.

Есть отцы, которые не стыдятся того, что отдали дочь в такое хорошее место, очень часто посещают ее и мирно беседуют с ней, когда она сидит за решеткой, а когда она возвращается в отчий дом, накопив приданое, она может сделать хорошую партию.

Правда, японцы старого режима приходят в эти места, тщательно закрыв лицо, так как порядочному человеку неприлично показаться с открытым лицом в таких местах, где бывает всякий сброд. Изредка увидишь полицейского, который следит за благопристойностью публики, но это совершенно напрасно, так как самая неприличная японская публика всегда прилична в высшей степени. Как ни смотрите, вы нигде не увидите пьяных, циничных женщин, как в разных вертепах Европы. Везде тишина и образцовый порядок. Это довольно странно, потому что очень хорошо знаешь, что в этом квартале шатается много всякого сброда.

Известное дело, что если японец совершил какую-нибудь крупную кражу, то он первым делом идет в квартал куртизанок и несколько дней проводит в кутеже. Полиция это очень хорошо знает, и если виновник какого-нибудь преступления еще не отыскан, то сыщик направляется первым делом в Ёсивару, Нигонь-ге или Маруяма и там обыкновенно находит то, что нужно»[64].

Со временем девушкам из Ёсивары были сделаны послабления, они получили возможность покидать свой остров и присутствовать на городских праздниках, особенно частых в Японии летом. Это хоть как-то уравнивало их в правах с многочисленными нелегальными проститутками, живущими в городе и платящими за свою относительную свободу другую цену — безвестность и презрение. Горожане по-прежнему выделяли и боготворили только ойран из Ёсивары, а не безымянных потаскушек, промышляющих у соседнего храма, хотя охотно пользовались их услугами при отсутствии нужной для посещения Ёсивары суммы. В Японии до сих пор сохранился красивый обычай любования распустившимися цветами сакуры в начале весны. В старые времена это была неделя счастья для куртизанок «веселых кварталов», так как на это время они на законных основаниях отправлялись в город, где в окружении богатых клиентов могли насладиться красотой цветущей вишни, блеснуть мастерством в сложении стихов на поэтических турнирах, богатством и изяществом кимоно, да и просто отдохнуть. С давних времен цветение сакуры принято встречать с чашкой саке в руках, и пить в этот день следует столько, сколько хочется (и сегодня каждый сезон цветения сакуры уносит жизни нескольких десятков японцев, не выдержавших алкогольного напряжения). Выпив же, не возбраняется веселиться, петь и танцевать. Понятно, что равных в этом мастерстве гейшам и куртизанкам в средневековой Японии не было, а потому до сих пор праздник цветения сакуры ассоциируется у многих японцев с некоторым разгулом и вольностями.

Помимо участия в праздниках, девушка могла покинуть Ёсивару для лечения у врача или для молитвы в соответствующем храме, но с таким расчетом, чтобы вернуться на остров к половине шестого вечера. Впрочем, это дозволялось богатым ойран или куртизанкам, у которых уже был более-менее богатый данна-покровитель. В противном случае лечение организовывали по известному не только в Японии принципу: «Помрет ли, выздоровеет — на все Божья воля». Умирающих отправляли к родителям или тем, кто продал девушку в «веселый квартал»: Ёсивара — не самое удачное место для расставания с миром. Если девушка умирала и никто не забирал останки, ее хоронили на специальном кладбище для нищих и бродяг — Дотэцу. И, как пелось в старой песенке, «о ней, может, поплачет хоть одна молодая служанка».

Неудивительно, что для многих девушек, понявших, что надежда поймать свою мечту за хвост слишком слаба и впереди их не ждет ничего хорошего, единственным способом выживания становился побег.

Вообще побег для Японии — маленькой островной страны, ббльшую площадь которой составляют горы, в те времена покрытые еще и непроходимыми лесами, страны с мононациональным населением, опутанным плотной полицейской паутиной, страны, строжайшим образом изолированной от всякого общения с заграницей, считался средством крайним и, мягко говоря, не самым эффективным. Решиться на него могла только девушка, которой, как ей казалось, нечего было терять, — как правило, молодая, романтически настроенная и не на шутку влюбленная. Разумеется, бежали и по более прозаическим причинам: оказавшись в долговой пропасти, запутавшись в интригах, связанных обычно с материальными выгодами, совершив преступление, наконец. Однако такие побеги были сопряжены не только с опасностью поимки, но, что для японцев гораздо более значимо, с опасностью полного отторжения беглянки от общества, независимо от результатов ее поиска. Бежать из Ёсивары очень часто значило нарушить свой долг по отношению к родителям, родственникам, нарушить сложную систему взаимоотношений и общественных противовесов, столь характерную для феодальной Японии. Единственным, пусть и частичным, извинением для беглянки могла быть романтическая любовь — обычный сюжет на протяжении целого тысячелетия японской жизни, но и то — в идеале такой сюжет завершался запланированной развязкой — смертью обоих главных участников драмы. Так что деваться пленницам было особо некуда, а бывшие хозяева немедленно обращались в полицию, которая прилагала все усилия для поиска и задержания нарушительницы спокойствия. Система поголовной слежки и оповещения властей обычно срабатывала безупречно, и беглянку чаще всего возвращали в публичный дом, где к сумме ее долга (за обучение, кимоно, еду и прочие расходы) добавлялась сумма, затраченная на ее поимку, — точь-в-точь как к сроку бежавшего заключенного добавляется новый срок за побег. Да фактически так и было — долг приходилось отдавать дольше, а значит, и заключение на острове Ёсивара продлялось — нередко до конца жизни.

Для самых несдержанных и неукротимых существовал свой вариант штрафного изолятора — курагаэ, или «смена седла». Совершившую несколько побегов девушку обычно продавали в публичный дом вне стен Ёсивары, где условия жизни и надсмотр за ней были несравненно грубее и жестче — настолько, насколько это возможно, чтобы не испортить товар окончательно. Неудивительно поэтому, что красивое, романтическое и возвышенное расставание с жизнью, которое, возможно, станет поводом для создания художественного произведения, и к любовникам хотя бы после смерти придет слава и почитание («на миру и смерть красна»), часто было совсем не самым грустным выбором для девушки из Ёсивары.

Известный европейский японовед и пропагандист японской культуры и японского духа, оставшийся жить в Японии и умерший там, Лафкадио Хёрн писал о такой грустной стороне трагической любви: «Любовь с первого взгляда реже встречается в Японии, чем на Западе, частично из-за особенностей общественных отношений на Востоке, а частично из-за того, что очень много грустных моментов избегаются ранним браком, устроенным родителями. С другой стороны, самоубийства от любви достаточно часты, однако их особенность в том, что они почти всегда двойные. Более того, в подавляющем большинстве случаев их следует считать результатом неверно выстроенных отношений. Тем не менее есть исключения, выделяющиеся своей храбростью и честностью; обычно такое происходит в крестьянских районах. Любовь в такой трагедии может возникнуть совершенно внезапно из самых невинных и естественных отношений между мальчиком и девочкой или может начаться еще в детстве с жертв. Однако даже тогда сохраняется весьма определенная разница между западным двойным самоубийством из-за любви и японским дзёси. Восточное самоубийство не есть результат слепого, мгновенного решения избавиться от боли. Оно не только холодное и методичное, оно сакраментальное. Собственно, это — брак, свидетельством которого является смерть. Они дают друг другу обет любви в присутствии богов, пишут прощальные письма и умирают.

Никакой обет не может быть более глубоким и священным, чем этот. Поэтому, если случится, что посредством какого-то внезапного внешнего вмешательства, или усилиями медицины, один из них оказывается выхвачен из объятий смерти, он становится связанным самыми серьезными обязательствами любви и чести, требующими от него уйти из этой жизни при малейшей представившейся возможности. Разумеется, если спасают обоих, все может закончиться хорошо. Однако лучше совершить любое жесточайшее преступление, караемое пятьюдесятью годами заключения, чем стать человеком, который, поклявшись умереть с девушкой, отправил ее в Светлую Землю одну. Женщину, уклонившуюся от исполнения своей клятвы, могут частично простить, однако мужчина, выживший в дзёси из-за внешнего вмешательства и позволивший себе продолжить жить далее, не повторяя попытки, до конца своих дней будет считаться предателем, убийцей, животным трусом и позором для всей человеческой природы»[65].

Современные европейцы и американцы хорошо знают, что такое синдзю, по знаменитой пьесе японского драматурга XVII—XVIИ веков Тикамацу Мондзаэмон «Самоубийство влюбленных в Сонэдзаки» — очень популярному сочинению в Японии со времени своего появления в начале XVIII века и до наших дней. В ее основу положена реальная история самурая и проститутки, покончивших с собой в квартале Сонэдзаки. При этом самоубийство могло совершаться как сугубо «самурайским способом», то есть мечом (для мужчин путем рассекания живота — харакири, для женщин — разрезания горла), так и «общегражданским» способом. Чаще всего влюбленные прыгали вниз с моста или какого-нибудь обрыва — на камни или в воду. Особенно романтичным считалось падение в кратер священной горы Фудзи или какого-нибудь другого вулкана, но и на обычное синдзю, например на прыжок с нынешней туристической Мекки, великолепной террасы храма Киёмидзу в Киото, японцы всегда смотрели с большим уважением и даже пиететом. Не случайно консультировавшийся с японистами советский писатель Валентин Пикуль оборвал жизнь своих героев в романе «Три возраста Окини-сан» именно броском со скалы в бушующее море. Можно сказать, что культ жертвенного самоубийства уже был в это время неразрывно связан с духом японского народа, в том числе и японских женщин. Крупнейший японский пропагандист конца XIX века доктор Нитобэ Инадзо, автор книги «Бусидо, дух Японии», в главе «Воспитание и положение женщины» одобрял готовность самурайских жен и дочерей к смерти: «Девушкам, достигшим поры расцвета женственности, дарили кинжалы (кай-кэн, карманные ножи), которые можно было бы направить в грудь нападавшему или, если иного выхода не было, — в собственное сердце. Последнее случалось достаточно часто, и все же я не могу жестоко осуждать это. Даже христианская совесть, с ее отвращением к самоуничтожению, не относится к таким вещам сурово, принимая во внимание случаи самоубийства Пелагии и Доминины, канонизированных за свою чистоту и святость. Когда целомудрие японской Виргинии подвергалось опасности, она не дожидалась, пока в ход пойдет кинжал отца, — на ее груди всегда покоилось собственное оружие. Не найти способа совершить самоубийство было для нее позором. К примеру, несмотря на скудные познания в анатомии, она должна была точно знать то место, где следует перерезать горло; она должна была знать также, как именно нужно перевязывать нижние конечности поясом, чтобы, независимо от силы предсмертной агонии, ее тело предстало перед глазами посторонних в предельной скромности, с надлежащим образом подобранными ногами.

...Молодая женщина, оказавшаяся в заточении и под угрозой насилия со стороны грубых солдат, заявила, что предоставит себя их удовольствию, если ей позволят написать пару строк своим сестрам, которых война рассеяла по разным частям страны. Когда послание были завершено, она подбежала к ближайшему колодцу и спасла свою честь, утопившись»[66].

По меткому замечанию А. Н.Фесюна, доктора Нитобэ Инадзо можно упрекнуть только в недооценке знаний анатомии со стороны японских куртизанок. В остальном же все верно — при распространенном культе самоубийств и трепетном отношении к ним со стороны общества в них только и мог видеться средневековым беглянкам из «островного рая» Ёсивары единственный выход из «мира страданий» — кугай.

Впрочем, находились и те, кому удавалось бежать, часто в одиночку, из этого мира, но что ждало этих девушек дальше? Безрадостная старость для тех, кому удалось до этой старости дожить, неприятная и тяжелая работа в качестве «женщины тьмы» — проститутки низшего ранга, «уличной», а потом, как писал Ихара Сайкаку:

Одинокая старуха

возвращается в столицу

и, сделавшись монахиней,

рассказывает юношам

греховную повесть своей жизни[67].

Жизнь за решеткой оказывалась непроста и противоречива, наполнена мечтами и надеждами, разочарованиями и горестями. В конце концов те, о ком совсем недавно в народе пели завистливые стихи и песни, воспевая красоту и утонченность манер, становились «непригляднейшими существами» и слагали песни сами о себе:

Хороши порой осенней пурпурные склоны,

где сквозь дымку на закате

проступают клены.

Радуга мостом прозрачным

тянется за горы,

и спешит к мосту добраться

молодая дзёро.

Поздние побеги риса

полегли под градом.

Сотрясают ураганы

мыс Касивадзаки...

Долго ль тешиться сравненьем

цветов запоздалых?

Долго ли с Восточным краем

сравнивать столицу?

Я в скитаньях бесконечных

до смерти устала.

Ах, куда бы мне прибиться,

где остановиться?

Та, что украшеньем Тика

столько лет считалась,

ныне странствует по свету

перекати-полем,

позабыта, одинока —

как судьба жестока!

Вот бреду неверным шагом

к придорожной чайной.

«Эй, ворота отворите,

странницу впустите!

На минутку подойдите,

в оконце взгляните!..»

Прибежал на зов хозяин,

халат поправляет.

Видит, что явилась дзёро —

сразу уговоры...

С ним ли на ночлег остаться,

с жизнью ли расстаться?

Может, лучше заколоться,

чем ему отдаться?

Ах, не знаю, то ль заплакать,

то ли рассмеяться...[68]