Порка ремнём или как меня наказывала мама
Порка мамаЧаще всего мне доставалось просто рукой — два раза или четыре, всегда почему-то четное количество шлепков. А вот для более основательных наказаний мама использовала ремень. Точнее, пять разных ремней. Даже сейчас, спустя много лет, я не спутал бы их ни с какими другими.
Один ремешок был мой собственный — тяжелый и узкий, из черного кожзаменителя. Если мама порола им, бывало очень больно.
Еще два — узкие лакированные пояса от маминых платьев. Один из них был мягким, и наказание им было чисто символическим. Зато другой, тонкий, но, увы, гибкий и тяжелый, по телу хлестал очень чувствительно.
Четвертый ремень тоже принадлежал маме: широкий, кожаный с металлическими украшениями. Мама его считала очень грозным орудием, но только раза два использовала для порки. На самом деле, боль он причинял несильную, больше шума. Разумеется, если бы мне всыпали внешней поверхностью, с металлом, то вмиг разодрали бы всю кожу. Но мама, естественно, порола меня только внутренней стороной, без железяк. Последний ремень вообще использовался только для порки. Его никто не носил, и висел он не с другими ремнями, а в кладовке. Это был старый кожаный ремень с поблекшей пряжкой. Не помню, откуда он взялся.
Если мне случалось серьезно провиниться, мама строго, но спокойно приказывала мне идти с ней. Мы шли в маленькую комнату, где в шкафу висели ремни. И начинался долгий разговор. Не повышая голоса (если меня били, то никогда не кричали), мама выговаривала мне за мою провинность или за лень. Прочитав длинную нотацию, она начинала мне объяснять, что ей-то вовсе не хочется меня наказывать, что ей самой это нелегко, но уже ничего другого не остается, как только выпороть меня. Как правило, помолчав немного, она спрашивала меня, понимаю ли я, что она вынуждена так поступить из-за моего поведения, что иного выхода я ей просто не оставляю. Я реагировал по-разному — когда кивал головой и говорил “угу”, когда просто молчал, когда начинал умолять о прощении.
После этого мама брала меня за руку и вела к шкафу или к кладовке, откуда брала ремень. Иногда же она брала ремень и подходила ко мне сама. Ремень она держала в левой руке. Случалось, что перед поркой мама на час ставила меня в угол и вешала на спинку стула ремень, чтобы я смотрел на него и думал о предстоящей порке. Но чаще она сразу молча подводила меня за руку к софе. Тут были варианты — она или сама снимала с меня штаны, или приказывала мне снять их. Во втором случае предстояло всегда более суровое наказание.
Чаще всего я послушно снимал штаны и говорил: наказывай, только не очень больно. Иногда отказывался, и тогда мама меня обхватывала левой рукой с ремнем, а правой сдергивала штаны, а затем и трусы.
Затем мама говорила, чтобы я лег. Я покорно укладывался на живот, но мама всегда при этом держала меня за плечи, помогая лечь. Потом она задирала мне рубашку с майкой, так что зад становился вовсе голым. Мама складывала ремень вдвое. Пряжкой она не била — пряжкой меня в четырехлетнем возрасте вытянула пару раз бабушка, когда я ее зимой на балконе запер.
Мама левой рукой брала мою правую руку, клала ее на спину пониже лопаток и наваливалась на меня всем своим весом. И порка начиналась.
Первый удар всегда был болезненным. До сих пор помню, как неожиданно вспыхивала в заду жгучая боль, когда ремень опускался с негромким свистом на мои ягодицы, издавая сухой шлепок (или звучный — это зависело от ширины ремня). А потом следовал второй удар, третий. Зад прямо обжигала боль. Где-то после пятого шлепка она уже не отпускала, так и пульсировала, то ослабевая, то вспыхивая с новой силой после удара.
Количество ударов оговаривалось крайне редко. Как правило, мама била без счета. В среднем получалось ударов 5-10. За более серьезные проступки — 20–25. За самые крупные я получал где-то 40–50. Но это было раза два-три, не больше.
Иногда я сразу начинал плакать, иногда умолял о прощении. Случалось, пробовал протестовать. Как правило, после пятого удара я ревмя ревел, извиваясь от боли. Хотя вначале решал сдерживать слезы, и какое-то время старался не вскрикивать. Но потом все равно начинал плакать — скорее от обиды, чем от боли, Но боль брала свое в конце концов. Я начинал дергаться, извиваться всем телом, вихлять наказываемым местом. Мама наваливалась на меня левой рукой еще сильнее, а я ревел, дрыгал ногами, барахтался, высовывал язык, закусывал губы и начинал отчаянно верещать при каждом ударе: ой, не буду, ой, больно, ой, прости, не надо больше! И называл маму мамулей, мамулечкой, мамусей, перебирая все возможные ласковые обращения к ней.
А мама наносила мерные удары, стараясь, чтобы для меня они были как можно чувствительнее. Часто она монотонно приговаривала: Ага, что, больно? Больно? А так — больно? А вот так? А так? Будешь мать слушать? Будешь? Будешь?
Потом неожиданно мама меня отпускала и говорила, чтобы я вставал и одевался. Повесив ремень на место, она вела меня в ванную и помогала умыться. Потом я должен был просить у мамы прощения и обещать исправиться. Обычно я так и делал.
Примерно неделю после порки мы жили душа в душу с мамой. Она на меня не повышала голос, не ругала, всегда прощала мелкие проступки.